Автохтоны
Шрифт:
– Рукопись он, конечно, увез тогда с собой? И конверт, в котором ее прислали? С обратным адресом?
– Да. А потом пришло письмо. Судя по штемпелю, он отправил его в тот же день, как пропал. Просто долго шло, почта тогда, ну, тоже, с пятого на десятое. Странное письмо, сумбурное, опять про музыку сфер и нового человека, про Грааль, я вообще ничего не понял. Мать таскала письмо в милицию, в райотдел, потом они, кажется, переслали его сюда с запросом, в общем, оно пропало. Осенью это было, а в апреле звонят. Вы можете приехать на опознание? Но, понимаете, мы вам не советуем. Там мало что осталось. Нашли в посадке. Подснежники, они их называют. Кстати, какая у него группа крови? Что значит, не помните? И так далее. В конце концов его признали погибшим, есть какое-то правило.
– А дальше все пошло наперекосяк, – дружелюбно сказал Вейнбаум. –
– Тринадцать.
– Проблемный возраст. И, разумеется, никакой бар-мицвы.
– При чем тут бар-мицва, – сказал он с отвращением. – Я вообще не еврей!
– Конечно-конечно, – согласился Вейнбаум, – разве можно быть евреем с такой фамилией.
– Вейнбаум, идите к черту. Но вы правы, да. Все пошло наперекосяк, и проблемный возраст. Появился отчим. Здоровый такой.
Пальцы попытались сами собой сжаться в кулаки, и он мысленно сказал им «нет».
– Нет, ничего такого. Просто зануда. Что он меня кормит и одевает-обувает и вообще, надо быть четким пацаном, а я сижу, читаю книжки. От отца осталось много книжек, хороших, первоизданий, с автографами. Он их всех потом стащил в букиничку. Что он в моем возрасте… Ну и так далее. Какой там институт! Призвали. Дальше понятно. Домой не вернулся. Женился, развелся. Снимал какую-то хату. Купил тачку. Бомбил. Крышевал. Все как у людей. Однажды проснулся. С похмелья. Знаете, как бывает, все мерзко, снаружи мерзко, внутри мерзко, удавиться хочется. Подумал, это все из-за него, из-за Вертиго. Если бы не он… ну, перебились бы, потом бы пошли гранты, тогда капиталисты вдруг стали давать бабки, ни с того ни сего, я бы поступил в институт. Бывают такие развилки, знаете, фантасты их любят. И киношники. Мол, вошел не в ту дверь, и все пошло наперекосяк. Но ведь не я вошел, меня втолкнули. Насильно. Не знаю, кто, но он есть. Я могу его отыскать. Или его близких. Сделать с ними то, что они сделали со мной. Я… не очень скучно?
– Ничего-ничего, – вежливо сказал Костжевский.
– Да вы же, мой дорогой, настоящий граф Монте-Кристо! Грозный загадочный молчаливый мститель-инкогнито! – ободряюще воскликнул Вейнбаум и опять поерзал на кушетке. Наверное, Вейнбауму неудобно было там сидеть, надо бы уступить ему кресло… Тем более Вейнбаум там уже такую яму продавил, в этом кресле.
– Да ладно вам. Я уже подхожу к концу. Музыка сфер… Пошел в букиничку, накупил книжек, даже попалась одна отцовская, я узнал ее. Там я голую бабу нарисовал, на развороте. Ух, он мне тогда врезал, первый раз в жизни, кажется. Записался в библиотеку. Серебряный век? Окей, поднял литературу по Серебряному веку. Сперва всякие мемуары. Какие же они были пошляки! Пошляки и позеры. Сделайте нам красиво, блин. Сжала руки под темной вуалью… Я послал тебе черную розу в бокале… Ладно. Поднял специальную. Работ много, все отметились. Но Вертиго? Ни слуху, ни духу. Мать выкинула все отцовские бумаги, когда переезжали. Одна эта «Смерть Петрония», вернее, только название, ничего больше. Опера. Значит, надо поднатаскаться в музыке. Опять в библиотеку. Стал ходить на концерты. В оперу. Я словно бы становился тем, кем бы стал, если бы… только это все маска, понимаете? Одно дело ты искусствовед и статейки пописываешь, другое – если держишь точку и продавщицу трахаешь в подсобке, а потом надеваешь пиджак и идешь слушать «Детей Розенталя». Говно, кстати, эти «Дети Розенталя». И совсем уже отчаялся, а тут эти мемуары Претора. Я по поиску время от времени Вертиго пробивал, но без толку, всякая ерунда выскакивает в огромных количествах. Но да, вот Вертиго, вот «Смерть Петрония». И какой-то душок оттуда тянет, запашок какой-то… Вот, собственно, и все. Собрался и поехал.
– Вы все еще хотите убить его? – с интересом спросил Костжевский.
– А это возможно?
– Понятия не имею. Наверное, возможно. Есть традиция, в конце концов.
– Какая еще традиция? Осиновый кол? Серебряные пули? Кстати, Марек правда стрелял серебряными пулями? Тогда, в войну?
– Может и стрелял, – неохотно сказал Вейнбаум. – Он вообще слишком много стрелял.
– Надеялся, что рано или поздно подстрелит Андрыча?
Вейнбаум разглядывал свои ногти. Костжевский тоже молчал, часто моргая, словно бы от яркого света, хотя никакого яркого света в комнате не было. Наклонился к Лидии, запрокинувшей к нему лицо, поглядел в ее суровые глаза.
– Я устал, – сказал Костжевский тихо. – Я хочу домой.
– Ты Вацлав Костжевский, – сказала Лидия, – ты не имеешь права уставать,
– Я – Вацлав Костжевский, – сказал Костжевский и расправил плечи. – Родина на меня надеется.
Костжевский поднялся из кресла и двинулся из комнаты, и Лидия, переступая крепкими ногами, последовала за ним.
– Вы что, и правда уходите? – Он хотел удержать Костжевского за рукав, но тот так яростно посмотрел своими близко посаженными светлыми глазами, что он не решился. – Андрыч убийца. Маньяк-убийца. Он убил моего отца. Убил Шпета. Он убьет вас, Вейнбаум.
– Меня уже столько раз, знаете ли, убивали, – весело сказал Вейнбаум. – Но да, вы правы. Его надо убить, Вертиго. Вы же не можете отвести его в полицию и сказать, вот бессмертный оборотень-убийца, который в двадцать втором вместе с группой молодых идиотов поставил дурацкую оперу, в результате чего и стал бессмертным оборотнем-убийцей. У нас в полиции люди широких взглядов, но это уже немножко слишком. Потому надо действовать решительно и энергично. Я порекомендовал бы осиновый кол, лучше с серебряным наконечником, чтобы уж наверняка. Дальше все просто – вы подходите к Вертиго, замахиваетесь этой штукой, он, конечно, теряет человеческий облик и превращается во что-то эдакое омерзительное, чтобы можно было убивать его без жалости, серебряный наконечник погружается ему в кишки, в кишки, в толстый кишечник и тонкий кишечник, пахнет, конечно, отвратительно, вы даже и не представляете, как пахнет оттуда, из разорванного брюха, кровь и слизь, но это ничего. И он, Вертиго, по смерти вовсе не превращается обратно в юного красавца, как какой-нибудь Дориан Грей, а продолжает лежать на полу этакой мерзкой мохнатой кучкой… Так что вы даже не убийца, вы охотник, или, там, гицель. Подождите, Вацлав, я пойду с вами, нужно же мне проинспектировать, оборудовали ли вы там наконец противопожарный щит. Я сколько раз говорил, должен быть план эвакуации. Лидия, вы же, вроде, художник, вам что, трудно нарисовать план эвакуации?
– План эвакуации нельзя, – сказал Костжевский нервно. – Это секретные помещения.
– Погодите. – Он заступил дорогу старику, который слез, наконец, со своей кушетки и, подхватив палку с волчьей головой, резво поскакал в выходу вслед за Костжевским. – Погодите! Вейнбаум, черт бы вас побрал!
– Да? – вежливо отозвался Вейнбаум.
– Вы – Вертиго, – сказал он, чувствуя, как немеют губы и щеки. – Вы и есть Вертиго.
– Я? – Вейнбаум пристукнул тростью и расхохотался. – Я – Вертиго? Ну конечно! А вы – идиот. Я всегда думал, какой мудак этот Монте-Кристо. На что потратил лучшие годы? Ну, нанял бы киллеров, поубивал бы этих сукиных детей или покалечил бы как следует, чтобы всю жизнь мучились, жизнь калеки, знаете ли, безрадостна даже при нашей относительно продвинутой медицине. Нет, он что-то там планировал, просчитывал, хитрил… сам стал таким же мерзавцем, хитрым и жестоким сукиным сыном. Зачем? Уехал бы сразу с этой своей Гайде, нарожал бы детишек, любил бы, стал бы счастлив. На такие деньги иногда можно позволить себе быть счастливым, знаете ли. Но нас губит высокий стиль. Романтика. Нам нужно, чтобы страсти, и одиночество, и горькое отвержение! И чтобы один против всего света. Инфантилизм и неразвитые чувства. Стыдитесь, молодой человек.
– Идите в жопу, Вейнбаум.
Он вдруг сообразил, что оказался один-одинешенек в стане врагов и совершенно беззащитен. Костжевский в коридоре перекрывал путь к отступлению, и Лидия тоже, да они в сговоре, а тут, перед ним, этот, страшный, шут, трикстер, оборотень. Трость с волчьей головой, ну конечно!
– Ой, зачем вы лезете в карман? – Вейнбаум был в восторге. – Что там у вас? Шокер? Пистолет? Ой, что, и правда пистолет? Меня можно убить только серебряной пулей.
На локоть ему легли чужие пальцы, и локоть сразу онемел. И все, что ниже локтя, – тоже. У Костжевского была железная хватка.
– Вы ошибаетесь, – сказал Костжевский у него над ухом. – Вы все неправильно понимаете. Он не Вертиго.
– Я не Вертиго! – радостно сказал Вейнбаум.
Все это превращалось уже в какой-то совершеннейший цирк. Я не Вертиго. Я не Живаго, я не Мертваго, я не Петраго не Соловаго… Я Ванька-Каин, я – Ванька-Каин!
– Вы идиот, Христофоров, – повторил Вейнбаум. – Столько готовились, пыхтели и не отличаете своих от чужих! Впрочем, это, я бы сказал, глобальная общечеловеческая проблема. Нет, я не Вертиго. Какая опера, какая «Смерть Петрония»? У меня и слуха-то нету.