Автопортрет художника (сборник)
Шрифт:
– Мне эт ружье тогда бы, – сказал Анюха.
– Тогда сдаваться, – сказал отец.
– Тогда без ружья, – сказал Анюха. И спросил: – А не пристрелишь?
– На кой мне твоя туша, туземец, – брезгливо сказал отец.
Туземец вроде как обиделся, но ушел. Сначала пятился, потом повернулся и пошел быстрым шагом. Я перевел дух и глянул на отца. Тот подмигнул и столкнул ружье туземцев в воду. Оно ушло туда так же быстро, как убитый. Бульк. Мы закончили с рыбалкой и пошли домой.
В барак для царских каторжных, куда по ночам иногда заглядывали
Мы лежали с братом под одеялом, засыпали, и я вспоминал глаза того мужчины, которого убили. Вернее, пытался. Но не мог. И еще много лет не смог.
Родители говорили.
– Я очень устала, – сказала мать, – очень-очень.
– Я знаю, – сказал отец.
– Я что-то сделаю, – сказал он.
Но, конечно, ничего не сделал.
Мы жили там еще довольно долго. Потом отца перевели в Белоруссию.
Там я получил, наконец, винтовку.
Однажды он разбудил меня, очень рано.
Мы взяли не ружье, а винтовку и пошли к лесу. Километров пятнадцать шли, и уже светало, когда он остановил меня. Показал пальцем вверх. Над деревьями кружились птицы. Он кивнул. Я поднял винтовку.
– Выбирай любую, – сказал он.
Я подумал, это вроде как экзамен. Из ружья попасть в птицу легко, потому что там дробь, и, попади ты рядом, ничего не изменится. Птицу все равно заденет, и она будет подстрелена. Винтовка – совсем другое дело. Я вскинул ее и прицелился. Птиц было много. Я сменил цель и стал водить новую. Постепенно пропало все, кроме этих точек в небе. Я почувствовал, что птица на крючке – БУКВАЛЬНО. Между ней и мной словно леска. Куда бы она ни поворачивала, ствол смотрел туда даже чуть раньше ее. Она была в моей власти. Так было долго.
– Опускай, – сказал отец.
Бессмысленной жестокости он не любил. В осмысленной был мастер. Мы пошли обратно. Я ни о чем не спрашивал, мне все было понятно.
На кончике дула была смерть, и я ей водил.
Моя рука была рукой смерти.
Все было в моей власти.
Когда мне исполнилось двенадцать, все неожиданно прекратилось.
– Ружье, – сказал брат чуть грустно.
– Что? – спросил я, переодеваясь на тренировку.
– Его нет, – сказал брат.
Я не поверил. Полез на шкаф. Ружья и правда не было. Не было и патронов. Обоймы от «макарова» не было в шкафу. Не было «макарова». Ничего не было. Спросить, что происходит, было не у кого. Отца послали в очередную дырку, где он задержался на полтора года, и необычного в этой дыре было лишь то, что в нее не разрешали ехать с семьей. Называлась она Чернобыль. Он приезжал домой два раза, но почему-то на ночь, и мы гадали, какого хрена он нас не разбудил.
– Какого ДЬЯВОЛА?! – спросил я.
– Не ругайся, – попросил брат.
Он был прав. Рыба не сорвалась, не было больно, и я не промазал. У нас просто исчезло все оружие. Но я решил, что раз с нами обошлись против правил, то и я могу правила нарушить. Так что я матернулся. Когда вернулась мать, то ничего внятного сказать не могла.
– Постреляйте в тире, – неуверенно предложила она.
В тире?! Советском тире с кривыми дулами, дальностью стрельбы пять метров и пластилиновыми пулями? Мы лишь посмеялись. Но на душе у меня кошки скребли. Я все ждал отца. Но когда он вернулся, то на эту тему разговаривать не желал. Я спросил: ПОЧЕМУ? Он промолчал, и я понял, что это мы уже никогда не обсудим. Ладно.
Мы были рады, что хотя бы вернулся нормальным. Вертолетчик из квартиры сверху приехал не на своих двоих – его привезли, потому что кости у него размягчились и волосы выпали. Он все орал, а потом умер. Папашу пронесло.
В романах пишут: «время шло». Не стану оригинальничать.
Время, чтоб его, шло.
Я понемногу терял навыки, но стрелял все равно неплохо.
С отцом мы уже никогда не были близки так, как раньше. Между нами было кое-что недоговоренное, а я ужасно не люблю, когда недоговаривают. В тринадцать я его не видел, потому что его послали на Север, а мы остались в Молдавии. Он приехал лишь на пару дней. Когда узнал, что я сдал документы в военный колледж. Молдавия уже была независимой. Я прошел все их несчастные экзамены, подтянулся тридцать раз против нужных десяти и получил лучший результат по стрельбе. Я просто был связан с мишенями и вел пули, словно пальцем, от одной к другой, от одной к другой. Когда я повернулся к этим мудакам, глаза у меня горели, как у Фенимора Купера. Если бы я мог, я бы оперся на ружье.
– Недурно, – сказали они.
– Да я и без вас знаю, – сказал я.
Они смотрели на меня, растерянные. А я вспомнил наконец, какие глаза были у того несчастного дурачка, который упал головой в ледяную Шилку, получив заряд в грудь. И постиг все скорби мира.
– Я без вас все знаю, ТУЗЕМЦЫ ЧЕРТОВЫ, – сказал я им.
– Не слишком ли ты борзый для тринадцатилетнего сопляка? – спросили они.
– Дайте мне только оружие, а с остальным я сам разберусь, – сказал я группке этих напуганных, туповатых и миролюбивых людей.
– Оружие, а уж там я, к дьяволу, выиграю для вас все войны мира, – сказал я.
Они скривились, но решили принимать. Уж больно вступительные тесты были хороши. Видимо, рассчитывали пообломать. Может, у них и получилось бы. Но приехал отец. И без разговоров забрал документы.
– В чем дело? – спросил я.
– Армия отменяется, – сказал он. – Тем более молдавская.
– Считай, что папа и дедушка отслужили за всех, – сказал он.
– Почему? – спросил я. – Снова недоговариваешь…
– Ладно, на этот раз объясню, – сказал он.
– Ты крайний индивидуалист, – пояснил он, – и армия тебя погубит.
– Или ты погубишь ее, – добавил он.
И снова уехал. Ладно.
Значит, в тринадцать я не стал молдавским военным.
В пятнадцать я ненавидел весь мир и не понимал, почему должен делать исключение и для отца.