Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
– Wie geht es? – в который уж раз спросила сестра, чем его очень разволновала. Он вцепился в ее карандаш и стал его выкручивать, сам удивляясь, что сила есть. Выкрутив, знаком потребовал бумагу и в подставленную тетрадь вписал: «Ich kann nicht schprechen». [10] Тут же поняв, что совершил постыдную грамматическу ошибку – перед буквами «р» и «t» звук «ш» изображается одной буквой «s».
– Ах, вы не можете говорить! – сказала медсестра, словно бы удивляясь. И тут же выяснилось, что удивляться нечему.
10
Ich kann nicht sprechen (нем.). – Я не могу говорить.
– Я
Второе рождение
– Я зашел вам сообщить, что у вас все в порядке. – Профессор Майснер сидел передо мной, сцепив на колене пальцы. Пальцы у него тонкие, бледные, поросшие темными закрученными волосками. – Вы поедете домой. Потом, если захотите, отдохнете в реабилитационном санатории, там вам будет очень хорошо, а потом… Что потом? Потом нормальный образ жизни. Самое главное не набирать вес. Избыточный вес – это наш главный убийца. Знаете, у нас говорят: обжора роет себе могилу зубами. Курить – ни в коем случае. Если будете курить, я вам гарантирую, что все ваши проблемы вернутся через полгода. Поэтому я вас очень прошу, я вас умоляю, никакого никотина. Никотин – это пакость, никотин – это… – Он отвернулся в сторону. – Никотин – это тьфу, тьфу, тьфу, – изобразил он плевки, словно выпуливаемые из пулемета. – Вот что такое никотин. Никакого никотина.
– И никакого алкоголя, – воспользовалась случаем и вставила свое Ира, преувеличивавшая мою зависимость от спиртного.
– Алкоголь можно, – сказал Майснер.
– Очень немного, – уточнила Ира.
– Алкоголь можно, – повторил профессор.
– Чуточку-чуточку, – сказала Ира.
– Алкоголь можно.
– Самую капельку.
– Алкоголь можно.
– А путешествовать? – спросил я.
– Никаких ограничений. Пройдете курс реабилитации и – куда угодно, хоть в Австралию. Или к вам в Россию. У вас там такие интересные дела. Увидите Михаила Горбачева, передайте ему от меня привет. Я и моя жена очень большие его поклонники. Кстати сказать, когда у него будут какие-нибудь такие проблемы, дайте ему мою визитную карточку. Я за свою работу с него ничего не возьму.
Профессор ушел, а я стал переодеваться в вещи, привезенные из дома Ирой. Швестер Моника стояла рядом. Мне надо было снять пижамные штаны и надеть нормальные цивильные брюки. И хотя на мне были еще трусы, я вдруг смутился и выжидающе посмотрел на швестер. Она перехватила мой взгляд, тоже смутилась и вышла.
– Мне кажется, эта Моника к тебе неравнодушна, – плохо скрывая ревность, сказала Ира.
– Естественно, – сказал я. – После того как она увидела меня таким, какой я есть, остаться равнодушной… нет, это никак невозможно.
Никогда в жизни не думал, что процесс переодевания может приносить человеку столько радости. Как приятно вместо пижамы и тапочек надеть нормальные штаны, рубашку, пиджак, ботинки и выйти на улицу к живым людям, среди которых быть не больным, а прохожим. Тут я подумал и стал вспоминать, сколько у меня было всяких попутных званий, приложимых к моему имени: новорожденный, ребенок, мальчик, школьник, эвакуированный, пастух, сторож, пассажир, ремесленник, столяр, молодой человек, мужчина, водитель, допризывник, новобранец, солдат, рядовой, часовой, караульный, дневальный, арестованный, демобилизованный, инструктор, путевой рабочий, плотник, студент, прогульщик, редактор, поэт, прозаик, писатель, диссидент, подозреваемый, обвиняемый, эмигрант, иностранец, бесподданный, реабилитированный, и еще, если посчитать, по крайней мере, десятка два званий можно припомнить.
Швестер Луиза выскочила из своей стеклянной дежурки, обняла меня, поцеловала и сказала:
– Возвращайтесь! Возвращайтесь, мы вам будем очень рады.
– Спасибо, швестер, но я бы предпочел встречаться с вами где-нибудь в другом месте. Только не здесь.
– Конечно, – сказала швестер. – Лучше не здесь, но все-таки. У наших больных часто бывают разные осложнения, и они возвращаются.
– Это я понимаю, – сказал я. – Но все-таки бывают люди, у которых нет никаких осложнений. Кстати, как ваш этот друг, велосипедист?
– Мой друг! – воскликнула Луиза, радостно сверкнув очами. Она обрадовалась, конечно, не своему грядущему ответу, а тому, что я напомнил ей о важном. – Мой друг. Знаете, мой друг уже третий день лежит в коме. И никакой надежды, – добавила она в очень оптимистической тональности. – Ни-ка-кой.
8 июня 1988 года без преувеличения можно назвать моим вторым днем рождения. Если бы не подоспевшие достижения сердечно-сосудистой хирургии и не личное мастерство профессора Майснера, то весь мой век был бы пятьдесят шесть лет без малого.
Жизнь после жизни
Пока я долеживал свои дни в больнице, меня навещали разные люди, а среди них и старый друг Саша Чудаков, критик, которого и его жену Мариэтту я знал с их молодоженства в коммунальной квартире в Сокольниках. В шестьдесят восьмом году мы были соседями по снимаемым дачам на станции Отдых. Продукты возили, естественно, из Москвы. Саша по утрам бегал на дальние дистанции, забегал к нам, завтракал, после чего нам опять приходилось ехать за продуктами. Он был большой, жизнерадостный, полный сил и оптимизма. В конце своей недлинной жизни написал неожиданно яркие воспоминания. В Германию он попал в числе первых, бывших невыездными, а теперь выезжавших. Вел курс не то в Гамбурге, не то в Кёльне, заехал в Мюнхен и вот нашел меня. После него пришел Саша Перуанский, принес «Московские новости» № 25, 19 июня 1988 г. со статьей Рязанова «Великодушие», предлагавшей власти реабилитировать меня (Приложение № 9).
В этой статье Рязанов опять употребляет неточное слово. Великодушие проявляют к преступникам, кем я все-таки не был. Вообще все письмо щедро сдобрено чисто советскими демагогическими приемами и оборотами вроде слов «наше Великое Государство» (и существительное и прилагательное с большой буквы). Я таким стилем никогда не владел, оттого и судьба моя сложилась так, как сложилась. В данном случае я говорю не в похвалу себе и не в укор Рязанову. Человек, работавший в советском искусстве, если хотел чего-то легально добиться (а я когда-то хотел), должен был уметь разговаривать с советскими чиновниками на понятном им языке. Используя принятые демагогические обороты, ритуальные выражения и к месту употребляя заглавные буквы. Потом я узнал, что Рязанов все свои шаги делал только с разрешения высшего начальства. Даже на написание первого письма мне испросил разрешения у тогдашнего второго человека в Политбюро Александра Яковлева. Тот разрешил с оговоркой, что Рязанов должен подчеркнуть, что это письмо – его частная инициатива. Что тот и выполнил.
Прочтя статью Рязанова, я опять соединился с Абрахамом, взбудоражил его, он, наконец, Рязановым всерьез заинтересовался, откликнулся, начались реальные переговоры.
Русско-турецкая борьба
А я пока восстанавливался. После операции бросил курить. Сделать это оказалось гораздо легче, чем я ожидал. Сколько раз сокращал, бросал, возвращался к прежней норме – пачка в день. Правда, последнее время уже организм курение не принимал. По утрам я еле-еле со страшным бульканьем втягивал в себя воздух. И все-таки, едва просыпался, рука тянулась к сигарете. После операции я думал примерно так. Пятьдесят шесть лет уже прожил. Можно и умереть. Но умирать из-за этой маленькой вонючей вещи, которая называется сигаретой? И мне вдруг стало противно курить. Курильщики стали вызывать во мне сочувствие, особенно курящие на морозе. В больнице после реанимации я делил палату с турком, который, насколько я понял, был контрабандистом, или по-немецки шмуглером. Закупал в Турции поддельные ролексы и брегеты и завозил их в больших количествах в Германию. Этот, едва смог сползти с кровати, начал курить. Приоткрывал окно и курил. Возникал сквозняк, и тяга влекла дым странной траекторией через меня к двери. Я просил турка не курить. Он продолжал. Я ему предлагал, если хочет покончить с жизнью, прыгнуть прямо в окно. Потом сползал со своей кровати, шел к нему и плечом отталкивал его от окна. Это, наверное, смешно было смотреть со стороны, как пихают друг друга два еле стоящих на ногах доходяги. Турка часто навещала жена, одетая по-европейски в джинсы. Когда она уходила, турок жаловался, что она у него одна. По его мнению, оптимальное количество жен равнялось трем (две мало, четыре много). Иногда он мне грубил, но я на него не обижался. Однажды, в ответ на какую-то мою фразу, он с презрением сказал: