Азеф
Шрифт:
– Шесть человек повернулись на север с чувством их настигающей опасности. Но в бинокль было видно, как уже близившийся миноносец, положив лево руля, прочертил вдруг быструю дугу и стал уходить.
И снова в порыве ветра, когда налетал он вместе с кучей пенистых волн, Никитенко кричал:
– Отдай шкоты!
Босенко травил шкот. В ветре полоскался белый парус. Пассажиры изредка переговаривались.
Во вторую ночь, когда усталый Зильберберг, прислонившись к Савинкову, спал, Никитенко пробормотал:
– Как хотите, до Констанцы не дойти.
– Куда же? – спросил Сулятицкий.
–
– А из Сулина куда денемся? – проговорил Савинков. – Накроют в Сулине, выдадут.
Шлюпку рвало, метало в стороны. Волны неслись круглыми, пенистыми шарами, прыгавшими друг на друга.
– На Констанцу не поведу – верная гибель, – проговорил Никитенко. – Начинается шторм. А из Сулина проберетесь как-нибудь.
И шлюпка запрыгала меж волн по ветру. К вечеру третьего дня показались огни маяков. Осторожно меж мелей плыла шлюпка. Чем ближе чернел берег, быстрей скользила она по ветру. Уже смякли, упали паруса. Босенко с Шишмаревым в темноте подняли весла. Все молчали. Прошуршав по песку, шлюпка привскочила и встала. На чужой, пологий берег выпрыгнули три темных фигуры. Шлюпка, скользнув, скрылась в темноте.
11
В средневековом романтическом Гейдельберге умирал русский революционер Михаил Гоц. Гоц уж не мог даже сидеть в кресле. Он давно лежал, похожий на высохший труп. Светились только глаза, но и они слабели.
– Дорогой мой, дорогой… как я… – старался подняться Гоц, но Савинков склонился к нему.
– Если б вы знали, как я мучился… «Умирает», – подумал Савинков.
– …негодовал, ведь вы поехали… не имея права… Было постановление временно прекратить террор… вы знали?
– Я всё равно бы поехал, Михаил Рафаилович. Ведь боевая была в параличе.
– Была, – улыбнулся синими губами Гоц, – теперь она в полном параличе. Ничто не удается. Иван Николаевич выбился из сил. Ни одно дело. Всё проваливается… Максималисты на Аптекарском, взрыв – читали? Бессмысленно… ужасно. Такие отважные смелые люди… Но вы знаете прокламацию нашего центрального комитета, осуждающую этот акт? Не читали?.. – Гоц заволновался, и бессильно откинулся, закрыв глаза. – Очевидно меня уж считают погребенным, – тихо сказал он. – Я ничего не знал о прокламации. В ней резко, не по товарищески, мы отмежевываемся от максималистов, после их геройского акта, после жертв, смертей…
– Но кто же ее писал?
– К сожалению, Иван Николаевич…
– Азеф??
– Я ничего не понимаю… он наверное устал, неудачи его измучили. Иначе не объясняю, позор… – Гоц сморщился от внутренней боли и застонал.
Глядя на него Савинков думал о том, что в чужом городе, в чуждой, размеренно текущей жизни, умирает брошенный, забытый, никому уже ненужный товарищ.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Всё смешалось вокруг Азефа. Никто не знал, что глава боевой не спит по ночам. Кто б подумал, что этот каменный человек труслив и способен предаться отчаянью. Азеф боролся с боязнью. Но умная голова, как ни раскладывала карты, как ни разыгрывала робер, – выходило неизбежное разоблаченье. Но Азеф боялся не
«Всё складывается подло», – думал он, – «Мортимер, максималист Рысс, став фиктивным провокатором, передал в партию обо мне. Об этом же пришли в партию два письма, вероятно, от обойденных Герасимовым чиновников. Как бы то ни было, недоверие начнет вселяться». Азеф клял Герасимова, что думая о своей карьере, он схватил его мертвой хваткой и не дает передышки. Страхи приводили к припадкам, с хрипами и мучительной икотой.
2
– Ээээ, полноте, Евгений Филиппович, я думал вы, батенька, смелее. Да, что там поднимется? Факты, фактики нужны! А фактиков нет! Да, если б и поднялось что, вас Чернов с Савинковым всегда защитят. Прошлое за всё ручается. Дело то Плеве да Сергея Александровича не фунт изюму для партии!
Азеф недовольно морщил желтое жирное лицо.
– Я не при чем в этих делах, бросьте шутки, Александр Васильевич.
Герасимов только похлопывает его по толстому колену, похохатывает. Подпрыгивает на щеке генерала кругленькая пипка.
– Преувеличиваете всё, дорогой. Слышите, как новый кенар поет, а? Это к добру, батенька, к добру. Изу-ми-тель-ней-ши-й кенар!
Азефу противна птичья комната генерала. Не за тем он пришел. Отчего только весел генерал Герасимов?
– Я, Евгений Филиппович, думаю вот что, с террором, батенька, надо под-корень ударить. Отдельные выдачи ничего не "дают. Ну, что, отдали Северный летучий отряд, ну повешу лишних десять негодяев, не в этом музыка. Распустить надо, официально распустить, понимаете? Устали, скажем, не можете, уехали заграницу, сами говорили, без вас дело не пойдет. Деньги дадутся, будьте покойны, ну, вот бы…
Азеф лениво полулежал в кресле, он казался больным, до того был обмякш, жирен, желт.
– Я к вам по делу пришел, – проговорил он, раздувая дыханьем щеки, – можно сделать большое дело, только говорю, это должно быть оплачено. После этого я действительно решил уехать заграницу. Мне нужен отдых.
– Я же вам сам говорю.
Азеф молчал. Затем поднял оплывшие глаза на Герасимова и медленно проговорил:
– Ведется подготовка центрального акта. Отставной лейтенант флота Никитенко, студент Синявский. Для совершения акта Никитенко вступил в переговоры с казаком, конвойцем Ратимовым.
– Ра-ти-мо-вым? – переспросил генерал.
– Возьмите конвойца в теплые руки, всё дело захвачено. Сможете вести, как хотите, через конвойца свяжетесь с организацией. На таких делах жизнь строят, – лениво рокотал Азеф. – Около этого дела вьются Спиридович и Комиссаров, но они ни черта не знают. Берите завтра же Ратимова и дело ваше.
Силен, хитёр, крепок, – какой корпус! – у генерала Герасимова. Проживет сто лет. Бог знает, чему слегка улыбается. Может, скоро сядет на вороных рысаков, мчась по туманному Петербургу. Ведь это же личный доклад царю, спасение царской жизни!?