Бабл-гам
Шрифт:
В следующий понедельник я отправилась в «Вэнити», прошла пробы, и все обращались со мной почтительно и даже как будто с опаской. Потом все покатилось очень быстро, я еще композитку не получила, а уже снялась в ролике и в двух рекламных кампаниях. Мы только и делали, что путешествовали, по работе Дерека или в отпуск Дерека, Дереку без конца требовался отпуск, и куда бы я ни приезжала, там всякий раз находился кто-то, кто хотел бы со мной работать. За несколько недель мой график оказался расписан на год вперед, а все города мира покрылись моими портретами в три четверти. Я стала изрядно выпивать, чтобы выдержать этот ритм. Меня узнавали на улице. Сначала это меня трогало. Потом начало утомлять. Сейчас я от этого просто заболеваю. А Дереку все равно. Ему вообще все все равно. Однако он очень заботился обо мне. Давал мои контракты на визу своим адвокатам, а потом у меня появились свои адвокаты. Давал мне советы, пока я не научилась обходиться без его советов. Советы он давал примерно такие: «В конце концов ты сыграешь в ящик, как все, но никогда не забывай, что на тебя смотрят». Не знаю почему, но он запрещал мне общаться с другими моделями. Он питал какое-то странное отвращение к моделям, и я спрашивала, какого черта он тогда делает со мной. Он не отвечал. Мне нельзя было даже разговаривать с другими девушками. И с моделями-мужчинами тоже. Он ездил со мной на съемки каждый раз, когда позволяло время, стоял под дверью в своем вечном черном плаще, с поднятым воротником — из-за вентиляторов, — руки в карманах, и ему явно до смерти хотелось сбежать. И все-таки он стоял, в своей
А потом, в один прекрасный день, моя букерша вдруг сбежала. Мы сидели у нее в офисе, она рассказывала про новый фильм Каренина, экранизацию пьесы Чехова — я понятия не имела, кто такой этот Чехов, — в главной мужской роли он видел Эдриана Броуди, в общем, высокоинтеллектуальный проект, что-то вроде «театра в театре», и режиссер думал обо мне с тех пор, как появилась эта реклама имбирной кока-колы — первый порноролик, его так и не пустили в прокат, — тридцать секунд знойного секса с Вернером при лунном свете, на земле, а кругом непролазная глушь, русская тундра, и гениальный слоган: «Имбирная кола: чего вы жаждете?» Скандал. Соблазн. Каренин любит скандалы. В общем, так говорила букерша, и поскольку он любит скандалы, соблазны и тех, через кого они приходят, он писал сценарий по пьесе с моей фотографией на рабочем столе компьютера, и тут у меня навернулись слезы, потому что хоть я и стала девкой, настоящей девкой, испорченной и одержимой звездной болезнью, кино было моей главной мечтой, действительно единственной моей мечтой, и вот она скоро осуществится, и я по-настоящему расплакалась от счастья, и она расплакалась тоже, и сказала, что больше не может, что это уж слишком, это выше ее сил, и выскочила из офиса. Я была в недоумении, и Дерек тоже. Я сказала, что не понимаю, что на нее нашло. Дерек ответил, что она, наверно, сама тоже хочет сниматься в кино, но, на ее беду, эта сфера более или менее закрыта для толстух, а может, она беременна. Назавтра она уволилась, я получила роль, и мною занималась уже другая букерша. По голосу я узнала ту девицу, что звонила мне полгода назад и приглашала в «Вэнити» на пробы. Но я, видимо, обозналась, потому что, по ее словам, это была не она. Да и вообще я не понимала кучу вещей, иногда мне казалось, что я сошла с ума или у меня шизофрения, и Дерек отправил меня к своему психиатру, а тот прописал мне антидепрессанты и снотворное, настоятельно посоветовав не мешать их с алкоголем или кокаином. А потом были съемки фильма« Чайка». Мою героиню звали Нина, и она хотела стать актрисой. Съемки шли в одних и тех же декорациях, на одной площадке, где-то в недрах студий« Чинечитта». Гениальный декоратор по имени Чарли — о нем все говорили, но никто никогда не видел — воссоздал русскую усадьбу конца XIX века. Когда Дерек в первый раз увидел декорации, он прослезился. Продюсировал фильм он сам. Съемочная группа была небольшая, и по-французски не говорил никто, кроме Дерека и Эдриана Броуди, а с ним Каренин запретил мне общаться во время перерывов, чтобы не выходить из роли. В принципе, разговаривать нам было особо не о чем. Каренин был законченный псих. Из тех вечно терзающихся звездных режиссеров, что смотрят на актера как на вещь и моделируют ему душу и тело кувалдой. Я полтора месяца не мыла голову. Носила дырявые туфли. «Чехов был бы доволен», — постоянно твердил Каренин. Эдриана он называл не иначе как Константин, и вся группа тоже называла его Константин, по имени персонажа. Но меня называли Манон, и мне хотелось верить, что это привилегия.
Каренин сам натаскивал меня в английском; что же до роли, то мне не давали ни секунды передышки. Я должна была« быть» своей героиней, и вся группа получила приказ изводить меня, оскорблять, притеснять, максимально усиливая тот надрыв, что уже существовал во мне и позволял «вживаться в роль» перед камерой; а меня от слова «вживаться» тошнило. Каренин осыпал меня русской бранью. Он крушил все на площадке. А чтобы успокоиться, слушал ноктюрны Шопена, говорил, что если бы он был музыкальным произведением, то хотел бы стать ноктюрном ми минор опус72 № 1. Больной на всю голову.
Дерек переводил ругательства и комментировал поломки имущества:
— Сейчас он назвал тебя грязной безмозглой проституткой. А сейчас он швырнул мегафон на пол.
— Спасибо, не слепая.
Дерек был иного мнения относительно опуса 72, он говорил, что предпочел бы стать ноктюрном ми минор опус 48 № 1, и оба пускались в бесконечные споры, а я, стоило Каренину отвернуться, удирала с площадки и отправлялась промочить горло со своей парикмахершей в баре ее гостиницы, она могла связать пару слов по-французски, но после нескольких рюмок это было в любом случае абсолютно неважно, водка — язык интернациональный. Каждую ночь я жаловалась Дереку на дурное обращение Каренина, а Дерек отвечал: «Ты хотела быть актрисой? Ты хотела быть актрисой? Ты хотела быть актрисой?» Мы не могли уснуть. Через две недели у меня были такие круги под глазами, что я попросила разрешения играть в темных очках. Естественно, мне не разрешили. Даже пописать толком не давали. Гримерше велели подчеркнуть синяки под глазами и сделать щеки еще более впалыми. Я была похожа на самый настоящий труп. Дерек ездил в Рим, по девочкам, и возвращался. Я закатывала ему сцену, он все отрицал, утверждал, будто ездил, чтобы посетить Сикстинскую капеллу. Ночевали мы в« Поста Веккья», и контраст между шикарным отелем и грязной съемочной площадкой становился нестерпимым. По вечерам я сидела на террасе, выступающей в море, одна, убрав свои мерзкие волосы под косынку от Пуччи, полумертвая, совершенно одуревшая от« беллини», и
Я удвоила дозу антидепрессантов.
А потом эти бесконечные съемки взяли и кончились, так же внезапно, как кончается сам фильм. Эдриан из-за меня застрелился, и на том все. Мы собрали пожитки, я взяла на память хлопушку, и Дерек смеялся надо мной.
На время, пока шел монтаж, мы вернулись в Нью-Йорк. Потом отправились в Токио. Потом в Стамбул. Потом в Дубай. Потом в Лондон. Потом в Монако, отдохнуть — отдохнуть от чего? — а потом были эти четыре дня в Сен-Тропе, просто конец света. Еще в Монако я поняла, что у меня, что называется, депрессия и депрессия эта скоро станет просто-напросто нормальным моим состоянием: внутри у меня было на удивление пусто. Я с нетерпением ждала промоушна и выхода фильма. Единственное, что позволяло мне держаться, была мысль о моем искусстве, о том, чтобы показать свою работу всем, хватит с меня быть всего лишь топ-моделью, мне хотелось сказать:« Смотрите, я еще и актриса». Я изменила Дереку с аргентинцем из команды по поло. И в тот же вечер сообщила ему. Он отреагировал вяло:
— Да? И почему?
— Не знаю… может, потому, что мне очень понравился его «мурсьелаго».
— Пфф, — фыркнул он, — напрокат взял!
А потом рассказал мне историю того быка, Мурсьелаго, такого красивого и храброго, что тореро так и не решился добить его, и я сказала:
— Зачем ты мне рассказываешь эту тупую историю, на черта мне сдался твой бык, отстань от меня со своими дурацкими анекдотами, достал уже!
И он ответил, очень спокойно:
— Быть может, ты и есть этот бык, цыпочка.
И на всех наших обедах никто не говорил по-французски. В Монако мне было до смерти скучно, я бродила по коридорам «Отель де Пари» в жесточайшей тоске. Мне часто случалось завтракать в одиночестве, и чтобы меня поняли, приходилось по три раза повторять заказ, так тихо я говорила. Я проводила долгие-долгие дни у гостиничного бассейна, подсчитывая чужие состояния, из репродукторов неслись звуки танго, и мне казалось, что они улетают за горизонт, а я все лежу, как приклеенная, в своем шезлонге. Я загорела так, что больше не могла загореть. Все разглядывали мои часы и бриллианты. Меня вообще все разглядывали. В один прекрасный день я сбежала. Меня нашли в бутике «Шанель», я забилась в примерочную кабинку. Назавтра об этом писали все газеты. Дерек разбудил меня, швырнув их мне в физиономию и повторяя почти гневно: «Достоинство, цыпочка, ты хоть знаешь, что значит достоинство?»
Я сказала ему, что у меня депрессия, Дерек заявил, что я капризничаю. Мне казалось, что мои лекарства фальсифицированные. Дерек заявил, что у меня паранойя. Он без конца висел на телефоне, а когда я приходила, вешал трубку. Жизнь была отнюдь не веселая. Мы часто ходили на вечеринки и везде встречали одних и тех же людей. Нас много фотографировали. Через неделю снимки появлялись в журналах. Я пила почти наравне с Дереком. Теперь мы не выносили друг друга. Я решила постричься и покраситься в платиновую блондинку. Сделала татуировку вокруг губ. Сделала инъекцию коллагена. Пресс-атташе меня обругала. Я ее уволила. Я постоянно сидела на диете. У меня появился русско-итальянский акцент. Я говорила, что это мимикрия. На самом деле мне просто хотелось выпендриться. Я не выносила никого и ничего. Заставляла закрыть бутик, мерила все подряд, проливала кофе на продавщиц и уходила, ничего не купив. У меня было слишком много одежды. Когда кончался сезон, я все выбрасывала. Все, с кем мы встречались, были либо красавцы, либо богачи, либо знаменитости, а иногда и то, и другое, и третье, но все они были пафосные. Я боялась пафоса, как заразы. У меня не было друзей. Мир слишком мал, в этом мы с Дереком были согласны. Дерек в халате отеля «Риц». Дерек в халате «Отель де Пари». Дерек в халате «Пеликано». Дерек в халате «Принца Савойского». Дерек в халате «Сан-Режис». Дерек в халате «Делано» обнаруживает, что он смешон. Дерек в халате «Шато де ла Мессардьер». Дерек в халате «Дорчестера», Дерек в халате «Хилтона» в аэропорту Дубая (несколько затянувшийся транзит), Дерек в халате «Шато Мармон» и еще Дерек в халате, расшитом его инициалами, в своем особняке в Сен-Тропе. Ослепительно красивый, во рту сигара, брови нахмурены, и вечно у него есть причина дойти до ручки. Иногда я спрашивала себя, почему так его ненавижу. Может, потому, что ненавидела сама себя. А может, еще и потому, что он делал все, чтобы я его ненавидела. Но у меня в любом случае оставалось слишком мало сил, чтобы ненавидеть его так, как хотелось.
Просто мне все надоело.
Мы вернулись в Париж — запускать промоушн.
Глава 10
Summertime [23]
ДЕРЕК. Семь вечера, я сижу на веранде совсем один и без всего, без книги, без компании, даже без телефона, смотрю прямо на усталое солнце, сквозь очки оно видится оранжево-желтым, почти охряным, цвета «Кафе «Багдад», и его отражение в бескрайнем, сколько хватает глаз, море, которое, по-моему, нельзя не назвать сверкающим, хоть это и клише, создает странное впечатление, мне кажется, что оно покачивается в ритме старой пластинки Дженис Джоплин, только что найденной в шкафу в комнате матери, и я совершенно уверен, наверное, потому, что слегка одурел от всего сразу (вина, травки, нескольких порошков теместы): все, что я вижу, и естьэта музыка — и розы, и мимозы, и все эти качающиеся головки цветов, чьих названий я не знаю, и забытый в бассейне светящийся матрас, отданный на волю мистраля, и гермесовское полотенце, что взлетает в воздух и исчезает вдали, и скалы, почерневшие под ударами волн, и особенно сами волны, дым от моей сигары, моя длинная тень на белой стене, и горизонт, горизонт, горизонт — и, сильнее стойкого убеждения, что вокруг меня скверный клип, сильнее, чем этот вид, переполняющий меня восторгом, восторгом с ноткой горечи, потому что в нем не хватает человеческого присутствия, сильнее, чем эта музыка из прошлого, — тень матери, прекрасная, чуть размытая, словно на любительской кинопленке, в очках Wayfarerи купальнике Missoni, она нетерпеливым жестом убирает под тюрбан выбившиеся пряди волос, балансируя на этих самых скалах, и зовет меня, чтобы я вылез из лодки, зовет: «Дерек, Дерек», — зовет, потому что пора домой. И лишь когда солнце опускается наконец за холм напротив, чары рассеиваются, все из охряного становится серо-голубым, я снимаю ненужные больше темные очки и обнаруживаю, что плачу.
23
Летняя пора (англ.).Так называется колыбельная из оперы Джорджа Гершвина «Порги и Бесс».
Мимо проходит Манон и видит меня. Приостанавливается на долю секунды, она видела мое лицо, слезы, и как я скорей опять надеваю темные очки, и как я отвожу глаза. Тоже отворачивается и идет дальше.
Она тоже в темных очках, хотя уже темнеет. Теперь она платиновая блондинка, с короткими волосами, чуть ниже скул. От нее остались кожа да кости. Губы настолько пухлые, как будто ее избили. В плеере последняя песня Шэгги под названием «Шлюхи», она ее закольцевала. Вкус у нее всегда был отстойный. Идет медленно, вихляя бедрами, как грошовая потаскуха. По шаткой походке я понимаю, что она только что блевала. А еще я знаю, что нашли бы у нее в крови, если б взяли анализ. Знаю, что она ненавидит себя. Знаю, что меня ненавидит тоже. Тем лучше, моя совесть спокойна.