Бабл-гам
Шрифт:
— Но я обожаю «Бум», «Бум» — это гениально, я хочу, чтобы вся жизнь была как «Бум», — протестует она, похоже, на пределе.
— Манон, — говорю я и беру ее за руки в каком-то совершенно несвойственном мне порыве, — если бы фильм, в котором ты снялась, был не совсем то, что ты думаешь, если бы ты не занималась кино, если бы ты не стала знаменитой…
— Но я знаменита… — шепчет она со слезами на глазах.
— Допустим. Если бы ты прекратила все, чтобы все тебя забыли, чтобы даже не просили автограф на улице, а ты бы жила со мной, у тебя было бы все, что ты захочешь, и все, все это постепенно изгладилось бы из твоей памяти, и ты бы мне простила, и мы бы попробовали быть счастливыми, я хочу сказать, как можно менее несчастными, и все это стало бы лишь дурным воспоминанием… и мы больше ни словом бы об этом не упомянули…
— Простила бы тебе что, Дерек? — невнятно бормочет она, пытаясь закурить, несмотря на ветер и трясущиеся руки.
— Простить, что я был… странный. Что я был странный с самого начала,
— Если только что? Если только я откажусь от своей карьеры, чтобы мы оказались в одной точке, ты и я, чтобы я разделила с тобой… твою неудавшуюся жизнь?
— Карьера — слишком громкое слово, цыпочка. Не-удавшаяся — тоже слишком громкое слово. И успокойся, на тебя смотрят, — говорю я, снова занимая оборону.
— Я должна простить тебе, что ты был… странный? Обращался со мной, как со своей тачкой…
— Ты говоришь штампами, цыпочка.
— …каждый день опускал меня, держал за идиотку, смотрел так, будто меня и нет, шельмовал мою профессию…
— Какую профессию?
— Дерек, я никогда не чувствовала себя такой жалкой, как с тех пор, что я с тобой.
— Может, ты чувствовала себя лучше, когда протирала столики в Trying So Hard?
— Вот, вот этого я тебе не прощу никогда. И еще никогда не прощу, что я сейчас такая же, как ты. Такая же бессмысленная, поверхностная, эгоцентричная, такая же жестокая, высокомерная, злая…
— Я отнюдь не поверхностен.
— Дерек, твое любимое занятие — считать своих бывших на Fashion TV.
— А твое любимое занятие — смотреть, кто растолстел на Fashion TV.
— Ты даже в ванне сидишь в темных очках.
— А ты делаешь укладку перед тем, как идти на пляж.
— А ты втираешь своим акционерам, что Джордж Буш звонит тебе по прямому проводу.
— А ты сперла у меня номер мобильника Леонардо и разыгрываешь его.
— Ты превратил меня в чокнутую, Дерек, — взрывается она, и весь «Вуаль Руж» оборачивается на нас, оторвавшись от Джорджа Клуни, который дает сеанс стриптиза на барной стойке, — ты превратил меня в чокнутую, я чокнутая: я просыпаюсь утром и четверть часа не могу вспомнить, как меня зовут, я глотаю антидепрессанты, снотворные, стимуляторы, анксиолитики, транквилизаторы. Я УЖЕ НЕ ЗНАЮ, ЧТО ТАКОЕ БЫТЬ В НОРМАЛЬНОМ СОСТОЯНИИ!
— Ты забыла упомянуть кокаин, амфетамины и меланин, это, знаешь ли, такая штука, которая в твоих капсулах для загара.
— Я карикатура на драную модель, подсевшую на иглу, если бы я не была с тобой, никто бы меня и не замечал.
— А вот это первый проблеск того, что принято называть «здравым смыслом», за весь наш разговор.
— Ты… сделал из меня… чудовище…
Я молчу, потому что это правда, и я сознаю, что механизм запущен и разогнался слишком сильно, чтобы я мог хоть как-то его остановить, и я даю ей последний шанс, потому что, в конце концов, тронут ее словами, и если она ответит «да» на последний вопрос, который я ей задам, я признаюсь во всем, снова попрошу у нее прощения, а если она простит, простит по-настоящему, я осуществлю ее дурацкие мечты, осуществлю на самом деле, и если она и тогда захочет меня бросить, пусть бросает, тем хуже для меня, тем лучше для нее, и я наконец смогу уснуть.
— Манон, ты ведь любишь меня, правда?
— Нет…
Мы ушли из ресторана, вернулись домой и старательно избегали друг друга вплоть до последнего соития в пул-хаусе, за время которого не обменялись ни словом, только приказами и оплеухами, а потом вернулись в Париж — запускать промоушн.
Глава 11
Немного славы
МАНОН. И глазом моргнуть не успели, а вокруг уже серенький Париж, вчера еще был Сен-Тропе, и приступ летней паранойи, и единственный контакт с реальностью — это разглагольствования Дерека, не удивительно, что я сбежала, до сих пор голова кружится, как вспомню вчерашний вечер, когда он ревел, как девчонка на веранде, опять мусолил воспоминания о дорогой мамочке, или о дорогом папочке, или о дорогой Жюли, не знаю, а я едва держалась на ногах, стояла на балюстраде, над пустотой, и меня странно как-то тянуло вниз, и море разбивалось о скалы, и хотелось со всем покончить. Мы приземлились в одиннадцать вечера, и, конечно, нас встречал дождь, теплый, тяжелый дождь, и я выглядела дура дурой в своем платье с открытой спиной и намазанными маслом волосами, рядом с Дереком в джинсах и плаще, и весь аэропорт был в джинсах и плащах, я закуталась в кашемировую шаль, закурила сигарету, раз уж это последний в мире аэропорт для курящих, Жорж II толкал тележку, груженную чемоданами «Вюиттон», как всегда, все смотрели на нас, и я чувствовала, что вернулась домой и что наконец-то мой дом — Париж.
Первую афишу я увидела, когда мы сворачивали с окружной у Порт-Майо. Мы ехали на шестисотом «мерсе», ехали быстро, как музыка, «Bullet with Butterfly Wings», и дождь струился по тонированным стеклам, Дерек висел на телефоне, гавкал по-русски какие-то ругательства, и мы чуть не убились, были на волоске, слишком резкий вираж, машину зверски заносит, Дерек хватает меня за руку, прикрывает микрофон телефона и шепчет: «А знаешь, я тебя любил», — и опять орет
В жизни, которую выбрала я, каждый день светило солнце. Комната выходила на Вандомскую площадь, высокие окна были забраны янтарно-желтой тафтой, пропускавшей ровно столько света, чтобы не будить меня слишком резко, я без конца потягивалась, валяясь поперек огромной кровати, комкая шелковые простыни между натруженными ногами, прижимаясь по очереди к несмятым подушкам в поисках капельки прохлады, часы на ночном столике показывали около девяти, Дерек уже ушел.
В жизни, которую выбрала я, всегда повторялись одни и те же вопросы и одни и те же комплименты, бывшие комплиментами отнюдь не всегда, я была «красива, как налетчица», я была «само антиизящество, но такая современная, настолько в духе начала века», нашла ли я общий язык с месье Карениным, я лгала: «да», поддалась ли я чарам Эдриана Броуди, я не лгала: «нет», нашла ли я общий язык со съемочной группой, я лгала: «да», довольна ли я своей работой, я была донельзя довольна своей работой, но чтобы их порадовать, говорила, что я перфекционистка и всегда хочу большего. Как мне удается быть такой худенькой? «Надо полагать, это от природы, я могу есть что угодно и не толстеть, просто я такая», — ответила я с самой своей очаровательной смущенной улыбкой толстухе-журналистке из женского журнала, утянутой в прямую юбку 38 размера. Я знала свою трепотню наизусть, до последней запятой и с точностью до минуты, потому что все журналисты мало того что задавали одни и те же вопросы, но еще и задавали их в одном и том же порядке, и иногда я позволяла себе отвлечься, смотрела, например, Fashion TVповерх их голов, на случай, если какая-нибудь модель ускользнула от моего внимания, и тогда получала локтем в бок от этой чумы Эммы, моей пресс-атташе, призывавшей меня к порядку и велевшей отвечать на бессмысленные и весьма вежливые вопросы вроде: «Вы живете с Дереком Делано из-за денег?» Я отвечала: «Нет». «Вы живете с Дереком Делано, чтобы делать карьеру в кино?» Я отвечала: «Нет». Эмма не позволяла мне выставить этих хамов за дверь, утверждая, что это якобы повредит моему имиджу, а за имидж свой я держалась. Иногда мне пытались расставить ловушку: «Вы живете с Дереком Делано из-за денег или чтобы делать карьеру в кино?» И я на редкость ловко избегала ловушки, отвечая: «Ни то ни другое». Иногда меж двух идиотских вопросов: «Какой ваш любимый фильм?» — «Бум», и «В чем секрет вашей красоты?» — «Здоровый образ жизни и «Харви-Николс», мне отпускали что-нибудь типа: «Вы переспали с Эдрианом Броуди во время съемок?», и я возмущенно отвечала: «НЕТ!», а уходя, этот тип обернулся, вынул из кармана бумажку и спросил: «Скажите, а что бы вы хотели получить на день рождения?» — и я ответила: «Джакузи Ла Скала, с плазменным экраном, до свидания», и пока он записывал, захлопнула дверь у него перед носом. Я ничего не понимала. Все журналисты были чокнутые, чокнутые, как Дерек, если не больше.
— Если вы не любите журналистов, смените профессию, — сказала мне Эмма.
— Если вы не заткнетесь, то не знаю, смените ли вы профессию, но работодателя смените точно.
Это было странное время, новая эра, моя эра: я была повсюду. «Это твой кусочек славы, ты сама этого хотела», — говорил Дерек. В то время толпу интересовали только две вещи: одна — это я, а вторая — воскресший Курт, обнаруженный на улицах Нью-Йорка каким-то безработным кукольником, Курт заполучил туберкулез, амнезию, ссохся, не мог больше играть на гитаре, но это был он, Курт Кобейн, мой старый кумир, и у меня был номер его мобильника.