Багровая земля (сборник)
Шрифт:
Баймухаммад, девятнадцатилетний солдат из кишлака Хушдаред:
– Я таджик. У меня есть жена, мать и сестра. Кормить их теперь некому. В армию пошел добровольно. Два года воевал – и ни одной царапины. А тут… не повезло. Атака. Нас прижали пулеметами. Кому-то надо встать. Обычно это делает командир, но его убило. Тогда поднялся я. Бегу, лавирую между очередями, до душманов – рукой подать. И вдруг взрыв! Как оказалось, я наступил на мину. Ребята потом рассказывали, что я бежал и без ноги. Понимаю, что это невозможно, но подорвался я метрах в тридцати от душманов, а подобрали меня в их расположении.
Мухаммад Захер, старший
– Мне двадцать пять. Воюю семь лет. Член Народно-демократической партии. На окраине Герата был очень тяжелый бой. Нас окружили. Огонь такой плотный, что подняться невозможно. Но я встал. Поднялись и солдаты. Из окружения мы вышли, но последние метры я скакал на левой ноге – правую оторвало. Когда ее принесли, я был в сознании. Подержал, повертел в руках и велел закопать. Левая нога тоже дырявая, но врачи обещают сохранить. А с одним протезом можно воевать. Так что я обязательно вернусь в строй. И не одному душману перегрызу глотку! – закончил он.
– Но мы ладно, мы солдаты. Как говорится, кто кого. Но при чем здесь они? – кивнул Мухаммад в сторону соседнего балкона.
Смотреть на крохотные детские культи страшно. Глаза стекленеют, в горле комок и, кажется, вот-вот разорвется сердце. Закричать бы на весь белый свет: «Люди-и! Что же вы делаете?! Ведь на такое и звери не способны!» Но из горла идет какой-то сип, и все силы уходят на то, чтобы не расплакаться на глазах у детей. А они, будто ничего не понимая, неловко перекатываются на подстилке, грызут яблоки, что-то говорят, а губы их время от времени растягивает улыбка. Но глаза! Боже, какие у них глаза! Сколько в них муки, боли, немого недоумения – за что? Что я сделал такого, что меня надо было лишить рук, ног и так обезобразить лицо, что я никогда не посмею появиться на людях?
Мухаммад Сарвар. Он пошел со своим братом на кладбище, чтобы навестить могилу дяди. Мину заложили у самой могилы. Оба мальчика теперь калеки…
Потом я был в операционной, видел жуткие человеческие страдания и даже смерть – вынести такое непросто, но пройти через это надо, иначе о войне сложится кинематографически-лакированное представление. Такие слова принадлежат генерал-майору медицинской службы Сухайле Седдик, первой женщине генералу в Афганистане.
– Выросла я в интеллигентной, обеспеченной семье, – устало разминая пальцы, рассказала она. – Уехала в Москву, окончила мединститут, там же защитила диссертацию и стала первой в Афганистане женщиной кандидатом медицинских наук. В Кабул вернулась на крыльях, но…оказалась без практики. В конце семидесятых наши
«Четыреста коек» пустовали. А я хирург, мне скальпель надо держать в руках каждый день. Заскучала я, начала подумывать о возвращении в Москву. Но вот грянула Апрельская революция. Бескровных революций не бывает, а это значит, что прибавилось работы и хирургам. Сначала мы не уходили из операционных часами, потом – сменами, а теперь сутками.
– Неужели квалификация хирурга зависит от революций, войн и других несчастий? – усомнился я.
– Смотря какого хирурга. Одно дело – каждый день удалять аппендиксы или, скажем, гланды. Совсем другое – вынимать из легких пули, из сердца – осколки и проводить бесконечные ампутации, старясь сохранить сустав или оставить культю подлиннее. Иногда говорят, что врач ко всему привыкает и режет хладнокровно. Не верьте! Знали бы вы, как я переживаю, как нервничаю, когда, возвращая человеку жизнь, делаю его калекой. Сейчас идет минная война, и таких операций особенно много.
И тут Сухайла замолчала, потом встряхнулась и, сузив глаза, метнулась к окну. С треском распахнутая рама впустила порцию свежего воздуха, прохладный ветерок растрепал ее прическу, она блаженно потянулась, улыбнулась – и тут я увидел, как Сухайла красива. Пришлось поверить и в байку, ходившую по госпиталю, что раненые чуть ли не дерутся за честь, пусть и на операционном столе, но побывать в ее руках.
– Но жизнь не стоит на месте, – продолжила Сухайла, – и какие-то негодяи с дипломами престижных университетов изобретают все более изощренные средства убийства людей. Ныне настала пора напалма и фосфорных снарядов: в результате нам пришлось открыть ожоговое отделение и учиться лечить заживо сожженных. Хотите посмотреть? – предложила она.
– Хочу, – вскочил я.
Через пять минут я крепко об этом пожалел.
Мы поднялись на седьмой этаж и направились в левое крыло. Запах карболки и йода перекрывало тошнотворное зловоние гниющей плоти. Я понял, что надо готовиться к встрече с чем-то особенно страшным – понял, но подготовиться не успел.
Дверь в палату оказалась настежь открытой. На кровати лежало что-то коричнево-черное, похожее на обгоревший пенек. Но это «что-то» дышало, к нему тянулись трубочки капельницы. Человек.
– Он жив, – прочитала мои мысли Сухайла. – Даже может говорить. Сегодня впервые пришел в себя.
– Чем говорить? – не поверил я. – У него же нет лица. Нет губ…
– Зато есть язык. Спрашивайте, я переведу.
Я проглотил ставший вдруг плотным воздух и спросил:
– Как тебя зовут?
– Барот, – прошелестело от подушки.
– Сколько тебе лет?
– Девятнадцать.
– Как… это случилось?
– Мы наступали… Фосфорный снаряд… А… а кишлак взяли? – обеспокоенно спросил Барот.
– Конечно, взяли, – кивнула Сухайла. – А тебя представили к награде. Молодец, ты настоящий коммандос!
Там, где были веки, что-то заблестело, и по шероховатостям коросты скатилась слеза: его, рядового солдата, прилюдно похвалила женщина-генерал, которую знает весь Афганистан.
На соседней койке лежал пехотинец Динмухаммад. Ему двадцать два года, он охранял цистерны с бензином, а когда в них попал снаряд, Динмухаммад живым факелом бросился к речке. Больше ничего не помнит.
Разговор давался трудно, буквально через две минуты обожженные обмякли, и им пришлось делать уколы.
А потом была встреча с начальником госпиталя генерал-майором Валаятом Хабиби. Он рассказывал о своих коллегах, вспоминал прекрасный город на Неве, годы учебы в Военно-медицинской академии, я что-то записывал, что-то уточнял, но все делал в состоянии какого-то транса: перед глазами – искалеченные дети, сожженные солдаты…
Из госпиталя я уходил совершенно раздавленный и думал только об одном: что должен, просто обязан увидеть варваров, которые сеют такие страдания. И не просто увидеть, а с ними поговорить, показать им фотографии, сделанные в палатах!