Багровые ковыли
Шрифт:
– Факты?
– Ну за фактами дело не станет. А кое-какие подозрения…
Кириллову этот «шпиковский» шепоток и набор пустых слов не понравились. Турнуть бы этого Греца! Но шифровка… Впрочем, в появлении особиста была одна, безусловно, приятная сторона. Можно было именно ему поручить эту так некстати свалившуюся на голову «проблему Кольцова».
– Ну вот и проследите за ним, – сказал Кириллов. – Считайте это заданием. В дела его не вмешивайтесь. А официально я прикомандировываю вас к Кольцову для помощи, ясно?
Над Бериславом стояла розовая от закатного солнца пыль, и
Берислав был городком небольшим, безуездным, но некогда торговым и очень богатым. Кругом виднелись маковки церквей – церкви как бы окружали особняк князя Трубецкого, с высокими венскими окнами, выстроенный из красного жженого кирпича. И здесь же занимали целую улицу приземистые винные подвалы, тоже некогда принадлежавшие князю Трубецкому. У площади распласталась кирпичная синагога. Рядом с ней на одном из двухэтажных, с каменным низом, домов сохранилась надпись «Книжный склад бр. Лотко». Городок как бы нависал над Днепром, а к воде, где была расположена давно не крашенная, облупленная пристань, вели две как бы вырубленные в известняке дороги.
Сюда, к Бериславу, когда-то свозили со всей обширной пшеничной округи зерно, здесь перегружали его в морские баржи, которые притаскивали из низовьев Днепра буксирчики. Хлеб поступал и сверху, из Екатеринославской губернии, но уже на дубах и шаландах.
Большую часть примыкающих к пристани улочек составляли склады, амбары, лабазы и двухэтажные деревянные элеваторы. Казалось, сама пыль здесь была пропитана запахом зерна, хотя все эти амбары и лабазы давно уже пустовали. Тонкий ручеек зерна, который притекал сюда по желобу продразверстки, не нуждался в таком обилии хранилищ.
Павел остановился на краю обрыва и посмотрел влево. Там, за расстилающейся за Днепром обширной тускло-зеленой равниной, хорошо были видны подсвеченные вечерним солнцем белые хатки и амбары Каховки, местечка, как и Берислав, хлебного и торгового. Справа виднелись колокольни и церкви Корсунского монастыря, и можно было даже разглядеть светлеющий в наступающих сумерках шлях, который уводил далеко, к Перекопу, к Крыму.
По Днепру и проходила невидимая граница: на левом берегу стояли белые, там была временная вотчина генерала Слащева. Но ничто сейчас не напоминало о том, что противоположный берег занят войсками. Картина была мирная, тихая.
Кто-то остановился неподалеку. Павел обернулся. Лицо военного, пересеченное от скулы к подбородку кривым, вроде запятой, темным шрамом, производило странное впечатление: одна половина лица, казалось, была старше другой, неповрежденной. И эта половина, вдруг улыбнувшаяся, в то время как вторая осталась мрачной и напряженной, показалась Павлу знакомой.
На гимнастерке этого легко и ладно скроенного, подтянутого военного, на рукавах понизу Павел увидел большие красные звезды и под ними четыре кубаря – знак отличия командира полка. Несомненно, они уже когда-то встречались…
– Кольцов! – Полуулыбка командира стала еще более откровенной, приоткрывая стальные, влажно блестящие
Военный говорил с трудом, как будто механически двигая нижней челюстью и нарочито четко, заученно выговаривая слова. Он повернулся к Павлу неповрежденной частью лица, очевидно, желая облегчить узнавание.
– Женя! – вспомнил Кольцов. – Прапорщик Евгений Ильницкий!
Они обнялись, и Кольцов с некоторой осторожностью похлопал давнего знакомого по худой, с выступающими острыми лопатками спине, непроизвольно опасаясь, что и там, под гимнастеркой, оставила свои зарубки война.
Прапорщик Ильницкий – каким молоденьким, совсем мальчишкой, пришел он к ним в Девятую армию, в боевой Двести двадцатый пластунский полк. Под командованием Брусилова они наступали в Прикарпатье, брали Черновицы. Кольцов, тогда поручик, забыл на время о своей студенческой «левизне» и воевал с упоением, не замечая и не боясь смерти. Евгений командовал взводом и тоже, порой безрассудно, рвался в бой. Блажен, кто смолоду был молод…
Вместе они кашеварили у костров, вместе пели песни. Солдаты совсем по-другому относились к войне – как к бедствию. Те, кто побывал в отпуске, возвращались хмурыми. В стране начинался голод, семьи жили трудно, а между тем тысячи новых, разжиревших на военных поставках и коммерческих обманах купчиков и спекулянтов, обзаведясь белыми билетами, кутили напропалую, гоняли на рысаках, на «моторах», водили барышень по «кабинетам». Особенно раздражал солдат сухой закон. Ну ладно, если закон, то пусть для всех. Если воевать, так всем, страдать, так тоже всем.
Вековая тяга к справедливости, к тому, «чтоб на всех поровну», жгла солдатские сердца. Начался разлад. В семнадцатом армия потеряла боеспособность. Сроки наступления или планы обороны обсуждались на митингах. Журналисты в газетных статьях спорили о вещах сугубо секретных, щеголяли друг перед другом своей осведомленностью. Вдруг резко выявились две России – солдатская и офицерская. В этом противостоянии неизбежно должна была родиться некая новая, еще не ведомая никому, загадочная Россия.
Большевики поражали уверенностью: они знали, как создать новый, справедливый мир.
Летом семнадцатого капитана Кольцова и поручика Ильницкого избрали в полковой комитет. Павел думал, что Евгений откажется: он был потомственный военный, из генеральской семьи. Но Женя, хотя к идее выборности командиров относился с большой иронией, остался с солдатами. Он воспринимал это как «крестный путь», как искупление каких-то старых, предками совершенных грехов. Книжный был мальчик, романтический, хотя и грамотный командир.
И вот сейчас Евгений Ильницкий – командир полка, за ним годы войны, ранения, страдания, потери близких, друзей. Время выровняло их возраст.
Почему-то Кольцову, когда он вспоминал младшего друга, казалось, что он должен в конце концов оказаться на Дону, у Деникина или Врангеля, и сейчас Павел был рад, что, выбрав однажды путь, «прапорщик Женя» с него не свернул.
– Я здесь, в Пятнадцатой дивизии, командую Вторым полком, – объяснил Евгений. – У нас прежде начдивом был Юра Саблин, мой одногодок. Да ты его, должно быть, помнишь? А теперь Иоганн Раумец. Мы его Иваном Ивановичем зовем, не обижается. Этот из старичков, ему уже за тридцать…