Багровый лепесток и белый
Шрифт:
Подняв свечу повыше, Уильям подходит к кровати и видит лицо жены, наполовину зарывшееся в слишком большие, слишком пышные подушки.
Она ощущает его приближение — губы ее чуть подергиваются, вздрагивают невесомые ресницы.
— Клара? — тоненько спрашивает она.
— Это я. Уильям.
Глаза Агнес приоткрываются с быстротою щелчка, показывая незрячие белки, на которых, совершенно как играющие рыбки, появляются и исчезают, вращаясь, ярко-синие райки. Ясно, что она, одурманенная, уже проделала половину пути к своей волшебной стране, пролетела по лабиринтам монастырей не то замков, которые ей так нравится навещать.
— А где Клара?
— Тут,
— Как ты себя чувствуешь, дорогая?
Она поворачивает к нему лицо, глаза ее на секунду приобретают осмысленное выражение, затем устало закрываются.
— Как плывущая по темной реке потерянная шляпка, — негромко произносит она. В голос ее вернулась прежняя музыка — как прекрасно звучит он, даже когда Агнес городила всякую чушь.
— Ты помнишь, что сказала мне перед обмороком? — спрашивает он, поднося свечу поближе к жене.
— Нет, дорогой, — вздыхает она, отворачиваясь, зарываясь носом в теплую белую вмятину, уже заполнившуюся ее волосами. — Что-то плохое?
— Да, очень плохое.
— Мне жаль, Уильям, мне так жаль, — голос ее заглушается хлопковым гнездышком. — Ты сможешь простить меня?
— В болезни и в здравии, Агги: такую клятву я дал.
Он стоит рядом с ней еще минуту-другую; произнесенные ею слова извинения медленно стекают по его пищеводу, словно глоток бренди, понемногу согревая его изнутри. Затем, решив, что они — лучшее, на что он может рассчитывать, Уильям поворачивается, чтобы уйти.
— Уильям.
— Ммм?
Лицо ее снова всплывает на поверхность и теперь на нем, испуганном, поблескивают в свете свечи слезы.
— Я по-прежнему твоя маленькая девочка?
Он крякает от боли, которую рождает этот совершенно неожиданный удар, попавший в солнечное сплетение его тоски по прошлому. Капли горячего свечного сала падают на его уже обожженную руку, кулаки и веки Уильяма сжимаются одновременно.
— Спи, бесценная моя, — хрипло отвечает он, пятясь к двери. — Завтра будет новый, совсем новый день.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Одним солнечным днем конца апреля 1875 года армия тружеников, рассеянная по огромным холмистым лавандовым нивам, на минуту прерывает свои труды. Утопающие по колено в озере Lavandula [53] работники застывают, опираясь на мотыги, у ведерок, в которые они собирают слизняков, и глазеют на молодую красавицу, идущую мимо них по разделяющей акры дорожке.
53
Lavandula spica — латинское название лаванды.
— Эт ктой-то? — перешептываются они, и любопытство округляет глаза их. — Ктой-то?
Но никому это не ведомо.
Платье на леди цвета лаванды; белые перчатки ее и шляпка — точно цветы, выросшие из шеи и запястий. Замысловатые плиссе и рюши, овивающие, точно путы, наряд красавицы, сообщают ей сходство с увеличенной до человеческих размеров соломенной куколкой.
— А при ней-то кто?
Женщина гуляет здесь не одна, да и ничем не обремененной ее тоже не
— Как думаешь, кто она? — спрашивает высушенная солнцем жена у своего высушенного солнцем мужа.
— Надоть, дочь старика. Не то внучка. Старик-то, видно, богат. Похоже наш Кудрявый Билл желает дела с ним обделывать.
— Тогда пусть поторопится. Старый-то хрен того и гляди ноги протянет.
— Да, Хопсом, по крайности, на своих двоих ковыляет.
И они снова приступают к работе, погружаясь в два раздельных потока растительности.
А тем временем, чуть дальше замирают и вглядываются в проходящих господ другие работники. Ничего подобного — леди, посещающей поля, — во времена отца Уильяма здесь видано не было; Рэкхэм Старший предпочитал держать благовоспитанных дам подальше от своих угодий — из страха, что от увиденного там сердца их обольются кровью. Последней, кто здесь появлялся, была его супруга, — лет уж двадцать назад, еще до того, как она наставила ему рога.
— Да, красавица, — вздыхает один из смуглых тружеников, щурясь вослед удивительному женскому силуэту.
— И ты б таким был, — фыркает другой работяга, — кабы отродясь не работал.
— Ну тыыы! — рокочет сидящий в кресле старик; смрад, исходящий от его затхлой одежды и редко омываемого тела, сильно разбавлен свежим воздухом и запахами, которые источаются акрами влажной земли и заботливо опекаемой лаванды.
Конфетка, продолжая катить кресло вперед, склоняется к старику, приближает губы к той, примерно, части его обмотанной шарфом головы, в которой должно располагаться уху.
— Тише, тише, полковник Лик, — говорит она. — Не забывайте, вы здесь для того, чтобы радоваться жизни.
Однако полковник Лик жизни не радуется, а если и радуется, то показывать это Конфетке не хочет. Одно лишь жгучее желание получить мзду, которую ему посулили — шесть шиллингов, плюс столько виски в один этот день, сколько из миссис Лик и за месяц не вытянешь, — и удерживает его от открытого бунта. А уж изображать чьего-то там дедушку он и вовсе ни малой охоты не имеет.
— Я писать хочу.
— В штаны пописайте, — нежно шипит Конфетка. — Представьте, что вы дома.
— Ишь, какая ты добрая, — он оборачивается, подставляя взорам Конфетки один слезящийся злобный глаз и крапчатые гуммозные губы. — Что, для Сент-Джайлса слишком хороша оказалась, а, шлюшка?
— Шесть шиллингов и виски — не забывайте о них, дедушка.
И они продолжают свой путь, облитые сиянием солнца, — здесь, в самом сердце ухоженных владений «Парфюмерного дела Рэкхэма».
Уильям Рэкхэм шагает наособицу, безукоризненно пристойный, одетый, даром что нынче среда, в строгий воскресный костюм. Молескиновые брюки и резиновые сапоги отца — это не для него; современное парфюмерное производство управляется трезвым рассудком и поддерживается в должном порядке пером. Все, происходящее на этих полях, каждый изгиб спины рабочего, склоняющегося, чтобы обрезать тончайший прутик, все приводится в движение его, Уильяма Рэкхэма, идеями и письменными приказаниями. Во всяком случае, именно эту мысль старается внушить он своим гостям.