Багровый лепесток и белый
Шрифт:
Уильям уже понял, конечно, что отношения между Конфеткой и стариком далеко не так любовны, как она уверяла, однако простил ее. Собственно, если б она и полковник Лик питали друг к дружке доверительную привязанность, Уильям мог бы и приревновать ее. А так оно и лучше: пневмоническое бормотание старика до того хрипло, что работники не понимают и половины слов, какие им удается расслышать, а то, что Конфетка катит его кресло, говорит само за себя, и говорит громче любых уверений об их родстве.
— Наслаждайтесь солнечным светом, ну что же вы? — убеждает Конфетка Полковника, пока они втроем поднимаются по покатому склону Улейного холма.
Старик кашляет, взбалтывая заполняющую его легкие
— Солнечный свет вреден, — сипит он. — От него в солдатских ранах черви заводятся. А когда нет войны, он портит обои.
Конфетка посылает Уильяму успокоительную улыбку и налегает на кресло, вкатывая говорящий сизифов камень на холм. «Не обращай на него внимания, — говорит ее улыбка. — Мы с тобой понимаем всю бесценность этих просторов — и значение, которое имеет для наших жизней этот великий день».
— Все так, как я и думал: дай им волю, они сосали бы мою кровь, точно паразиты, — бормочет Уильям. — Думают, что я поверю любым их басням.
Конфетка сочувственно приподымает подбородок, ожидая объяснений.
— Неделями божились, что прореживают старые кусты, — насмешливо произносит Уильям. — А занялись этим, скорее всего, только вчера под вечер! Вон, посмотрите на тот участок, просто патлы какие-то торчат!
Она оглядывается. По ней, так работники выглядят куда более патлатыми и менее ухоженными, чем любой из здешних кустов лаванды.
— Мне все они кажутся великолепными, — говорит Конфетка.
— Их следовало, черт побери, проредить намного сильнее, — заверяет ее Уильям. — Как раз в это время кусты пускают обильные корни.
— Кха-кха-кха! — заходится в кашле Полковник.
— Ваша ферма намного больше, чем я полагала, — замечает Конфетка, стараясь повернуть разговор в лестное для Уильяма русло. — Кажется, что полям и конца нет.
— Да, но мне принадлежит не вся эта земля, — отвечает Рэкхэм. И пользуясь тем, что они уже поднялись на вершину небольшого холма, указывает вниз, на длинную череду беленых кольев, которые тянутся вдоль одной из дорожек. — Вот это метит границу другой фермы. Лаванда растет тем лучше, чем больше ее высаживают. Пчелы же не отличают кусты одного хозяина от кустов другого. Всего разными участками здешних земель владеет с полдюжины парфюмерных компаний; мне принадлежит лишь сорок акров.
— Сорок акров! — представления Конфетки о том, много это или мало, крайне смутны; ей ясно, впрочем, что в сравнении, скажем, с Голден-сквер сорок акров — площадь огромная. Да, собственно, если бы гигантская лопата выкорчевала вместе с их загаженными корнями все улицы, на которых она жила, их можно было бы свалить прямо в податливой, как подушка, середке этого лавандового рая и забросать мягкой бурой землей, чтобы никто никогда подобной дряни больше не видел.
И однако же, эта ферма есть, о чем уже несколько раз напоминал ей Уильям, лишь малая часть его империи. В других местах расположены другие фермы, и на каждой из них выращивается свой, особый цветок, у него есть даже китобойные суда, добывающие для «Парфюмерного дела Рэкхэма» амбру и спермацет. Конфетка оглядывает раскинувшееся перед ней огромное озеро лаванды, примеряя его к тем количествам ароматических шариков или лепестков, какие смогли бы уместиться в ее ладони. Какое богатство, какое изобилие! Духов, флакончик которых она может купить за немалые деньги, хватает так надолго, а здесь, у самого их истока, духи, вне всяких сомнений, бесцеремонно разливают по бочонкам, а то, что переливается через край, просто втаптывают в грязь — так, во всяком случае, говорит ей воображение. Картина волшебная и непристойная, как образ ювелиров, бродящих по щиколотки в драгоценных камнях, давя их ступнями и перегружая
— Но, право же, Полковник! — с мольбой обращается она к старику и в тоне ее столько же насмешки, сколько и подлинного чувства. — Здесь так… так чудесно. Признайте, по крайней мере, что все это составляет приятный контраст миссис Лик.
— Что? Приятный контраст? — старик принимается гневно ерзать в скрипучем кресле, стараясь извлечь из хранящейся у него в памяти энциклопедии катастроф факты особенно показательные. — Два с половиной года назад сгорели Объединенные фруктовые сады Гранвиля, одни только угли остались! — торжествующе объявляет он. — Двенадцать трупов! 27 числа прошлого месяца — пожар на спичечной фабрике Гетеборга, это в Швеции: сорок четыре человека погибли, девять получили смертельные ожоги! В прошлое Рождество в Виргинии всего за полдня выгорели дотла хлопковые плантации — вместе с тамошними дикарями!
Он замолкает, переводит взгляд на Уильяма Рэкхэма и плотоядно оскаливается:
— А какой костерок получился бы из этого вашего добра, мм?
— На самом-то деле, сэр, — с надменной терпимостью отвечает Уильям, — костер разводят здесь каждый год. Видите ли, мои поля разделены на участки соответственно возрасту того, что на них растет. Некоторым кустам уже пошел пятый год, они выдохлись и в конце октября их сожгут. И уверяю вас, огонь будет настолько силен, что весь Митчем пропахнет лавандой.
— О, какое чудо! — восклицает Конфетка. — Как я хотела бы попасть сюда в это время!
Лицо Уильяма рдеет от гордости — здесь, на холмике, — подбородок выпячивается в направлении принадлежащей ему империи. Какое чудо сотворил он: недавний изнеженный бездельник, пребывавший в стесненных обстоятельствах, стал ныне хозяином этой фермы с ее странно смуглыми работниками, снующими, точно полевки, между кустами лаванды. И шум их труда тоже принадлежит ему, и аромат миллиона цветов, и небо над ними, ибо — если все это принадлежит не ему, то кому же? О, разумеется, Бог по-прежнему владеет всем — предположительно, — но где следует провести разграничительную черту? Только помешанный стал бы настаивать на принадлежности Богу Паддингтонского вокзала или кучи коровьего навоза — так зачем же играть словами, отказывая Уильяму Рэкхэму во владении этой фермой и всего, что находится над и под нею? И Уильяму вспоминаются стихи Писания, которые отец его любил цитировать вечно питавшему сомнения юному Генри: «Плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте (Рэкхэм Старший особо нажимал на это слово) над рыбами морскими и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле».
Уильям так живо припоминает эти слова, что ощущает себя едва ли не возвратившимся в маленькое тельце, которое занимал в семилетнем возрасте, — плетущимся при первом его посещении этой фермы за старшим братом. Отец, в ту пору темноволосый и рослый, привез их на лавандовые поля, решив, что эта часть его царства может показаться наиболее привлекательной мальчику, который в один прекрасный день оное унаследует.
— А этим леди и джентльменам разрешают уносить домой хотя бы часть лаванды, которую они собирают, отец?
Детский голос Генри — да, Генри, ибо Уильям и в семь лет таких дурацких вопросов не задавал, — доносится до него через все эти годы, чистый, как звон колокольчика.
— А им и не нужно тащить ее в дом, — снисходительно осведомляет своего первенца Генри Калдер Рэкхэм. — Они пропитываются запахом лаванды, просто работая здесь.
— Я думаю, это очень приятное вознаграждение. (Каким же ослом был Генри — всегда!)
Отец хохочет:
— Они работают не только за него, мой мальчик. Мне приходится еще и деньги им платить.