Багровый лепесток и белый
Шрифт:
Когда людской поток проливается, наконец, через огромные двери вокзала на сверкающий под солнцем бульвар, Лаура подхватывает чемодан и парасоль миссис Фокс и вперевалку выбирается на перрон. Эммелин следует за ней, лишь слегка опираясь на палку, ибо на всем пути от Лондона она отдыхала; собственно говоря, чувствует она себя так хорошо, что одни лишь жалостливые взгляды железнодорожных кондукторов и напоминают ей, насколько несомненна для всех на свете ее болезнь.
Отец снял для нее номер в отеле, который стоит почти у самого пляжа, и загодя отправил туда лекарства, дабы они ожидали ее близ непривычной кровати. Что же до питания Эммелин, Лаура получила указание
Сухотелое большинство возрастает в числе с каждой минутой, умножаясь под жарким солнцем. Пока Лаура и миссис Фокс идут по ведущему к пляжу мощеному бульвару, их обгоняют десятки мужчин и женщин, одетых так, точно они собрались провести день на скачках. Одни несут под мышками складные кресла, другие — книги, а то и пюпитры для письма. Кажется, что на каждый десяток курортников приходится по одному лоточнику. Ломовые лошади тянут купальные машины к дамскому пляжу, за ними вышагивает квартет трубачей, исполняющих гимны в ритме, который задает музыкантам мерно потряхиваемая шляпа с монетами.
— Вон там хорошее место, — говорит Лаура, когда она и миссис Фокс проходят половину каменной лестницы, последние ступени которой зарываются в песок, однако миссис Фокс, целиком поглощенная наблюдением за своими ступнями и палкой, глаз не поднимает. Идти по песку — дело и для здорового человека не самое простое — ей без посторонней помощи никак не по силам, и потому она неохотно принимает руку Лауры. Миссис Фокс уже до того надышалась морским воздухом, что у нее немного кружится голова, а обступающие ее со всех сторон транжиры и стяжатели начинают казаться ей персонажами сна, которые могут, стоит только моргнуть, исчезнуть, оставив ее на пустом берегу.
На последних ярдах, остающихся до выбранного Лаурой местечка, им приходится едва ли не отбиваться от нескольких тяжело нагруженных лоточников. Один продает парасоли; другой игрушечные кораблики; третий заводных птичек, способных, как он уверяет, летать; четвертый — обернутые в бумагу куски изюмного кекса, поверх которых он яростно машет рукой, отгоняя кружащих над его головой настырных чаек.
— Ну вот и пришли, мэм, — говорит Лаура, когда они вступают в тень поросшего травой небольшого холма. Миссис Фокс с благодарным вздохом опускается на песок и прислоняется спиной к крутому боку холма. Горизонт, эта недостоверная граница между огромным синим небом и аквамариновым океаном, головокружительно наклоняется.
— Оставьте меня одну… на минуту, — выдыхает она и улыбается — заискивающе, словно девочка, обещающая хорошо себя вести.
— Конечно, мэм, — отзывается Лаура. — Я пока раздобуду для нас какой-нибудь еды.
И прежде, чем миссис Фокс успевает возразить, служанка торопливо удаляется и исчезает в людской толпе.
Уже после полудня (большой кусок кекса с изюмом наполовину
Эммелин не хотелось ехать сюда, нет, не хотелось, но теперь, приехав, она довольна, потому что думается здесь намного легче. Извилистый лабиринт, по которому в последнее время бегали ее мысли, остался позади, в замызганной столице. Здесь, на берегу вечного моря, она может, наконец, рассуждать здраво и трезво.
Чайка осторожно подступает к ней по песку — клинышек кекса привлекает птицу, однако человеку и присущей ему зловредности она не доверяет. Эммелин берет покрытый песком клинышек и мягко бросает его к ногам птицы.
— Ну, и что же мне делать с моим другом Генри, мистер Чайка? — негромко спрашивает она у начавшей поклевывать кекс птицы. — Или вы — миссис Чайка? А то и мисс? Не думаю, что такие различия значат в вашем обществе многое. Или все-таки значат?
Она закрывает глаза, изо всех сил стараясь не раскашляться. На дне ее корзинки, под книгой Бодли и Эшвелла лежит скомканный носовой платок, липкий от крови — от ошметков ее легких, как уверяет отец, хотя она всегда представляла себе легкие подобием воздушных мехов, бледных, просвечивающих надувных шариков. Впрочем, не важно — кровь на платке настоящая, а позволить себе терять ее и дальше она не может.
Соблазн закашляться понемногу отступает, шажок за шажком. А вот избыть соблазн более серьезный — мысли о Генри — вовсе не так легко. Как ей хотелось бы, чтобы он был сейчас с нею! Какая бы вышла идиллия, если бы можно было скоротать время поездки, беседуя с ним, а не обмениваясь пустыми замечаниями с Лаурой! И насколько было бы лучше, если бы всякий раз, как у нее подгибаются ноги, к ней бросался бы и обнимал ее он, а не отцовская пожилая служанка! Сильные пальцы Генри точно ложились бы во впадинки между ее ребрами. Он мог бы, случись в том нужда, носить ее на руках. Мог нежно опускать на кровать, так, словно она — его кошка.
«Я хочу его».
Ну вот, все и сказано, пусть даже не вслух. Да и зачем говорить это вслух? — Бог слышит и так. Что же, плотское желание ее хоть и не порицается Богом (как о том с совершенной ясностью сказал в послании к коринфянам Святой Павел), однако и гордиться в нем нечем. А то, что она и Генри даже близко не подошли к прелюбодейству, вовсе не означает, будто причины для тревог у них отсутствуют. Кто возьмется утверждать, что стих 5:28 Евангелия от Матфея не относится к людям вдовым столько же, сколько и к состоящим в браке, к женщинам столько же, сколько и к мужчинам? Разумеется, женщин древней Галилеи обременяли домашние труды, уход за детьми, — досуга, который позволил бы им посещать выступления странствующих пророков, у них не имелось; будь все иначе, как могло получиться, что Иисус, поднявшись на гору, увидел внизу под Собой только мужчин?
«…всякий, кто смотрит на женщину с вожделением…». Если бы Иисус увидел в той толпе женщин, Он наверняка добавил бы «или на мужчину». Что и имело бы для Эммелин последствия самые серьезные, поскольку, если возможно совершить прелюбодеяние в сердце своем, почему бы заодно не наблудить и во плоти? Дурные христиане толкуют Писание так, чтобы оно оправдывало их несовершенства; хорошим же следует поступать наоборот, бесстрашно читая между строк его, дабы улавливать проблески укоризненной хмурости любящего, но разочарованного в них Всевышнего. И стало быть, она уже прелюбодействовала в сердце своем.