Багровый лепесток и белый
Шрифт:
— Женщина, которую я люблю, — сообщает он низким и хриплым от обуревающих его чувств голосом, — умирает.
Каролина медленно кивает, облизывает губы, она не знает, что ему ответить, — с тех пор, как умер ее мальчик, смерть любого человека для нее мало что значит.
— Как жаль, — говорит она и из уважения к его чувствам покрепче сжимает в кулаке монеты, не позволяя им звякать. — У… ужасно жаль.
— Послушай меня.
— Я… я слушаю, сэр. Женщина, которую вы…
— Нет, — глядя в пол, хрипит он, — послушай.
Голова его падает на грудь, плечи начинают содрогаться. Он сжимает, словно в молитве, ладони, сжимает так, что кожа их идет багровыми и белыми пятнами. Слова, исходящие из сдавленного горла мужчины, слишком тихи и слишком искажены рыданиями,
Каролина не без опаски приближается к нему, рыдания его становятся еще более судорожными, и она присаживается с ним рядом. Старенький матрас провисает, бедра их мягко соприкасаются, но мужчина этого, похоже, не замечает. Она склоняется вперед, неосознанно воспроизводя его позу, старательно вслушивается.
— Да проклянет Господь Господа, — стенает Генри и, пока он повторяет непотребное поношение это, слова, им произносимые, становятся и более отчетливыми, и более яростными. — Да проклянет Господь Господа!
Понимая, что теперь она ясно слышит его, Генри утрачивает и ту немногую власть над собой, какая у него еще оставалась. Несколько секунд, и он уже ревет, как осел на живодерне, плечи его ходят ходуном, ладони сжимаются с таким неистовством, что косточки их, того и гляди, обратятся в щепу.
— Да прокляне-е-е-т Госпо-о-о-дь Го-о-о-спода! — теперь уже ревет Генри, и Каролина робко и боязливо (ибо кто может знать, на какое насилие способен впавший в отчаяние человек?) опускает на его спину утешающую руку.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
— Проснитесь, — шипит сердитый голос. — Не забывайте, где вы. Заклевавшая носом Конфетка встряхивается. Помаргивая в многоцветном солнечном свете, льющемся на нее из витражных окон, она выпрямляется, разглаживает свою безвкусную юбку, поправляет ужасную шаль. Сидящая с ней рядом старуха, исполнив долг благочестия, вновь устремляет тусклый взор к кафедре, на которой приходской священник упражняется, обращаясь к рядам скамеек, в красноречии.
Конфетка оглядывает своих соседей по задней скамье, обеспокоенная тем, что и они могли увидеть ее задремавшей, но нет, соседи, по всему судя, не обращают на нее никакого внимания. У одного из них, слабоумного мальчишки, глаза окончательно съехались к носу от неустанных попыток почесать его кончик нижними зубами. За мальчишкой, у самого прохода, позволяющего быстро ушмыгнуть к освещенным солнцем дверям, сидит мамаша — лицо у нее лопатой, на сгибах рук лежит по младенцу, которых она мягко и медленно покачивает, дабы не прервалась их дремота.
Сказать по правде, из тех, кто пришел нынче в церковь, спят многие, — одни, откинув головы назад и приоткрыв рты, другие, погрузив подбородки в тугие поднятые воротники, третьи, привалившись к плечам родственников. Да и как совладать с дремой? Жаркая погода, разноцветный солнечный свет, гудение пасторского голоса — целый комплот усыпительных средств.
Конфетка украдкой почесывает затекшую шею и в который раз говорит себе, что идея прийти сюда была совсем не плохой. Уильям снова уехал (на сей раз всего только на день, в Ярмут), и отправиться в церковь с домочадцами Рэкхэмов — разве это не лучшее для воскресного утра препровождение времени?
Другое дело, что домочадцев этих здесь раз два и обчелся. Со времени первых, медовых дней супружества Уильяма, когда он и Агнес приходили сюда с Рэкхэмом Старшим и всеми слугами, а дамы-прихожанки кудахтали, осыпая ничего не понимавшую Агнес намеками на то, что скоро ее будет сопровождать целый выводок отпрысков, представительство его дома в церкви прискорбным образом сократилось.
Ярмут там или не Ярмут, а сам Уильям в церкви бывает редко. Да и зачем бы стал он слушать пустомелю, балабонящего с кафедры о предметах неосязаемых? В мире Коммерции обсуждению подлежит лишь то, что можно сделать и увидеть, — а способна ли Религия похвастаться этим? И потому вместо него в церковь обычно приходит Агнес, а с нею те из слуг, кого можно безболезненно отпустить из дома.
Конфетка поерзывает на церковной «скамье для бедных», стоящей во многих рядах от маленькой, едва различимой отсюда девочки, которая может быть — а может и не быть — дочерью Уильяма. Кем бы эта девочка ни была, она, почти полностью укрытая плотным коричневым пальто и слишком большой для ее головы шляпкой, во всю службу не шевельнула ни единым мускулом. Конфетка пытается уверить себя, что, пожалуй, смогла бы узнать что-то новое, повнимательнее разглядев несколько дюймов свисающих из-под шляпки светлых волос, однако у нее то и дело слипаются глаза. Она ждет не дождется, когда прихожане опять запоют гимны, пусть даже ей и самой придется петь незнакомые слова на мотивы, которых она не знает, — занятие это, по крайности, отгонит от нее сон. Увы, служба тянется и тянется, как будто звучит, никогда не достигая крещендо, одна и та же нота.
На левом краю передней скамьи сидит, тоже поерзывая, красивый, но, по всему судя, чем-то разгневанный мужчина. Глаза у него припухшие, вид неухоженный — таких на передней скамье церкви увидишь нечасто. Время от времени, не соглашаясь со словами священника, он вздыхает — так тяжко, что вздох его удается увидеть даже с задней скамьи, да и почти услышать тоже.
Сейчас священник поносит некоего сэра Генри Томпсона за ересь, о точной природе которой Конфетка, проспавшая большую часть службы, догадаться не может, — впрочем, она уясняет, что Томпсон исповедует убеждения самого подлого, порочного толка и, что еще хуже, обзавелся немалым числом приспешников. Священник, с укоризной оглядывая прихожан, высказывает догадку, что и среди тех, кто собрался сегодня в церкви, есть люди, введенные сэром Генри Томпсоном в заблуждение. «Господи, — молится Конфетка, — пожалуйста, сделай так, чтобы он, наконец, заткнулся». Однако ко времени, когда просьба ее, в конце концов, удовлетворяется, все надежды на перемирие с Богом Конфетку уже покидают.
Ну вот, звучит последний гимн и прихожане начинают неспешно вытекать из храма — впрочем, многие остаются на скамьях, внимательно вникая в церковный календарь. Неопрятного обличил мужчина из первого ряда в число их не входит, — он выбирается из церкви, расталкивая тех, кто мешкает в проходе. Когда он минует Конфетку, та вдруг понимает, что это, должно быть, старший брат Уильяма — «вялый, нерешительный», тот, что «чертовски странно ведет себя в последнее время».
Генри исчезает, и проход заполняется мерной процессией наиболее изысканных и благочестивых обитателей Ноттинг-Хилла — мужчин, стоически парящихся в черных сюртуках, и женщин, разряженных по последней моде, но воздержавшихся все же от драгоценностей с их нарочитым сверканием. А за ними следует наполовину заслоняемая юбкой дородной дуэньи девочка, которая может быть, а может и не быть дочерью Уильяма. У нее такие же, как у Агнес, ярко-синие с прозеленью глаза, такое же, как у Уильяма, отсутствие подбородка и тоскливое, уничиженное лицо, приводящее на ум заблудившуюся домашнюю собачонку, — именно такое было и у Уильяма, когда Конфетка впервые увидела его в дыму и жару «Камелька». Способна ли внешность послужить доказательством отцовства? Решающим — навряд ли, родителями этой девочки могут быть какие угодно люди. Однако на долю мгновения девочка и Конфетка встречаются друг с дружкой глазами, и между ними протягивается некая ниточка. Впервые за сегодняшний день затхлый воздух этого дома натужной святости пронизывается искрой духовной энергии.