Бальтазар Косса
Шрифт:
— Ту самую схизму, которую я пытался погасить в Пизе еще десять лет назад! Возможно, у меня не хватило сил, возможно, я был неправ… Возможно, вообще был неправ! Начинается движение народов. Определять будущее будет не наследственная знать и, боюсь, даже не церковь, а демагоги!
— Но во Франции…
— Во Франции вот-вот произойдет взрыв. Еще несколько неудач, еще несколько предательств, и народ, обретя своего пророка, какого-нибудь новоявленного мессию или даже пророчицу, вроде Екатерины Сиенской, подымется под знаменами великой Франции. К этому идет! А в Богемии уже началось!
— Но, ежели так…
— То рыцари Сионского братства вообще неправы! Они отстали от требований времени ровно на тысячу лет! Уже тогда! — говорит Косса, нервно расхаживая
— Ты полагаешь, — раздумчиво вопрошает Оддоне, — что папская власть должна уступить светской власти?
— Я как раз так не думаю!
Гуситы еще не обрушились на Германию, и Жанна еще не произнесла великих слов: «Если не я, то кто же?!»
(Есть, есть слова, способные сдвинуть горы! Все дело в том, когда и как их произнести, и кто их произнесет!). И Оддоне Колонна вполне мог еще не ведать и даже не предполагать того, что уже почуял Косса, понявший, во всех злоключениях своих, то, что понял к концу столетия флорентиец Маккиавелли, то, что во время Коссы понимали еще очень немногие, а иные и не понимали совсем.
— На мне лежит проклятие прошлого! Проклятие моей пиратской молодости, ежели хочешь. Но ты, ты свободен от всех моих грехов, и ты можешь, нет, должен объединить Италию! А я — помогу тебе! Нам с тобою надо спасти престол Святого Петра и сохранить единство церкви! И не цепляйся так уж за город Рим! Я понимаю, ты — римлянин, римлянин прежде всего. Но Рим Цезарей был столицей мира! Во всяком случае — европейского мира! А станет ли он центром мира теперь? Ну, а Италия… Флоренция — вот будущее Италии, ежели оно вообще состоится!
Они сидят за столом. Пьют белое, чуть зеленоватое, цвета морской воды, вино из серебряных кубков. Молчат.
Оддоне подымает на Бальтазара Коссу тяжелый взгляд. Медлит. Говорит, наконец, негромко, но твердо:
— Ты знаешь, Бальтазар, почему я добирался от Констанцы до Милана пять месяцев? Со мной говорили тоже, эти твои рыцари. И угрожали, и уговаривали. И, возможно, вытащили тебя, дабы сотворить мне противника! Но я… Знаешь… Я ведь не трус, но главное даже не в этом. Я не верю, что тайное общество, любое, уже потому, что оно тайное, сможет работать на благо народа. С чего бы ни начиналось, но в конце концов неизбежно любое подобное общество попадает в руки кучки грабителей или изменников и становится врагом собственного народа. Они — разрушители! И этим сказано все. Создавать они не могут, разве искажать чужое, уже созданное! Я, так же, как и ты, не верю в то, что древняя кровь Христа, ежели это не еще один вымысел тамплиеров, способна спасти Европу. И не верю, что захват церкви Сионом послужит ко благу человечества. А ежели к двухтысячному году тайное братство Сиона действительно победит и начнет соединять несоединимое, церковь Христа с церковью Магомета, католичество с иудаизмом, боюсь, что это будет началом конца всего, живущего на земле. А власть, вот именно тогда уже, из власти Рима станет властью воскресшей Иудеи, властью еврейского племени с их неугасающей верой в свое всемирное господство! И тогда, действительно, ежели и останется какая-то надежда на спасение, то оно придет только с Востока, от схизматиков и от славянского племени. Быть может, даже из далекой Руссии… Ежели и ее не сокрушит к тому времени Сион!
Весь ужас тайных обществ в том, что они противопоставляют себя иным, непосвященным, так сказать, как противопоставляют себя всем прочим народам иудеи, и ежели даже начинают свою деятельность с мыслью сотворить благо для всех, кончают презрением к этим всем, к непосвященным, к охлосу, плебеям, и даже к той неизбежной мысли приходят, что всех этих прочих попросту надлежит уничтожить, оставив на земле одних избранных. И я отлично понимаю нашу с тобою слабость перед этими тайными силами! И то, что «малые сии», простой народ, так сказать, утонувший в мелкой суете ежедневного бытия, ежедневной борьбы за существование, борьбы, зачастую, друг с другом, разорванный, угнетенный знатью, не сумеет, да и не захочет нас защитить, ежели придет беда, а в массовых вспышках гнева, как в той, что начинается в Богемии, скорее поддастся призывам демагогов и истребит самое себя, истребит и лучших из нас — все это ведаю! И все же встать в ряды тайного общества, того же Сиона, чающего власти над миром, это значит не только изменить высокому назначению церкви, не только изменить миру, но и перестать быть людьми, отвергнуть навсегда заветы Христа!
Косса молчит, слушает. Молча накрывает ладонью руку Оддо:
— Знаешь, когда-то, очень давно, когда мы все были еще студентами, мальчишками, по сути, детьми, я говорил и верил тому, что сущие объяснения прав римского первосвященника на вселенское господство, на власть над христианским миром — вымысел, и что держится власть Рима только на силе. Так вот теперь, когда я понял иное, то, что именуется духовными основами бытия, теперь я скажу: это единство церкви поставлено ныне под угрозу. Церковь стоит перед роковым выбором, и ежели не сохранит себя, как целое, то погибнет!
Представь себе, Оддоне, что было бы с церковью, ежели мы, двести лет тому назад, сожгли Франциска Ассизского, вместо того, чтобы прославить его, как святого! Как ныне сожгли Яна Гуса? И ведь такая возможность была! Прямее сказать, она всегда есть! Ведь сожгли же Дольчино! Она никогда вовсе не исключалась, и свои Доменичи находились всегда! Пармского проповедника, Герарда Сегалелли, сожгли в 1296-м году! Ну что ж! Его сменил Дольчино, глава «апостольских братьев», засевший с целой армией последователей на горе Дзебелло и два года, с 1305-го по 1307-й доблестно, терпя голод и неслыханные лишения — человечину ели! — сопротивлявшийся новаррским войскам Климента V! Скажешь, кучка безумцев? Сам великий Данте советовал ему в своей бессмертной «Комедии» запастись продовольствием, дабы устоять под снежными заносами, перед натиском наваррцев! Представь себе на миг, что стало бы, ежели Дольчино со своей красавицей-подружкой победил? И Маргарита Тридентская, которая могла бы стать тогда предшественницей Екатерины Сиенской, начала поучать и ставить пап на римский престол!
Признав миноритов, церковь спасла себя на два столетия от дальнейшего гниения и распада. Так почему бы было не признать Яна Гуса и — да, да! — кое что из учения Виклифа, книги которого я, по неразумению, жег сам, поддавшись этому поветрию, что плоть сильнее Духа и идею можно выжечь огнем!
В споре папы с генералом ордена францисканцев Микеле Чезенским Уильям Оккам и Марсилий Падуанский были правы, и отлучение их от церкви в 1328-м году стало величайшей глупостью! И Оккам, и Марсилий Падуанский мечтали о Вселенском соборе с участием мирян-богословов, как это было у нас, в Пизе, как это было и в Констанце… Нынешняя реформа запоздала ровно на сто лет! И, по сути, так и не проведена! На тебя, Оддоне, падает великая задача, исполнение которой позволит укрепить римский престол, неисполнение — погубит его или приведет к распаду церкви уже в этом столетии!
Могущество пап, утвержденное Григорием VII, Гильдебрандом, окончило на Бонифации VIII, который требовал истреблять сторонников бедности церкви, а кончил тем, что Нагарэ попросту надавал ему оплеух и осрамил, а папский престол французы перевели в Авиньон! И уже Жака Моле начинают считать пророком и святым мучеником!
Доменичи с Нимусами губят не ересь, а саму церковь! Церковь страдающую, церковь бедняков и отчаявшихся, — а их большинство! — церковь любви, превращая ее в мертвый инструмент голой власти!
Ну, а Сион… тысячелетние тайны которого я рассказал тебе, и теперь буду ждать от них земной скудоумной кары… Оставь! Меня не надо жалеть, и защищать не надо! Я помогу тебе, сколько могу, и погибну тогда, когда мне и надлежит погибнуть!
Ты знаешь, я нынче верю в Господень промысел гораздо больше, чем верил в молодости, когда надеялся только на себя. Я говорил тебе о рыцарях Сиона потому, что должен был сказать, но страха во мне нет. Страх — это жажда жизни во что бы то ни стало. Его у меня нет, ибо нет стремления жить «во что бы то ни стало», отказываясь от себя, от своих убеждений, веры, от гордости, наконец!