Баши-Ачук
Шрифт:
— Да, но если не будет и этого, мы же помрем с голоду!
— А по мне, лучше уж славная смерть, чем такая подлая жизнь, и пока я жив, буду бороться, чтоб вернуть то, что мне дороже всего.
— Поздно, мой дорогой! «И рад бы взять, да силы не занять!» Не слыхал? Никто уже в нашей стране так не рассуждает, чего же ты добьешься в одиночку? Недаром говорится: «Одна ласточка весны не делает».
— Весны не то что одна, но и тысяча ласточек не сделают, — но весна сама приводит с собою и одну и тысячи.
А что, если и наша весна не за горами? Нынче я один, а завтра нас будут и сотни и тысячи…
— Пусть так!.. Но бывает — и нередко, — что ранняя ласточка гибнет от стужи…
— Знаю, дядя, но все же я предпочитаю умереть вместе с предвестниками весны, чем жить в почете и довольстве среди пророков зимы. Знаю, как не знать, что власть
Бидзина вскочил, выбежал на балкон и заметался как безумный. Джандиери покачал головой.
— Эх, какой человек пропадает! — сказал он с огорчением, вышел во двор замка, сел на коня и уехал.
Долго еще возбужденно шагал взад и вперед по балкону Бидзина, наконец утомился и, когда упали сумерки, присел на тахту, устремив взгляд на алазанские берега.
Сумерки постепенно сгущались. Бидзина ничего уже не мог разглядеть, зато слух его обострился… Ветер доносил плеск Алазани, он звучал жалобным стоном. Засверкали звезды. Луна еще скрывалась за горой, но край неба чуть засветился улыбкой, — вот-вот она взойдет.
Где-то поблизости послышалось щелканье бича, ароб-щик вполголоса затянул «Оровелу».
— Слава богу, я еще слышу родной напев! — проговорил, тяжело вздохнув, Бидзина и продолжал: — Давно уже эти новые порядки вытравили из сердца кахетинца глубокие следы того, что пережил и перечувствовал наш народ в прошлом. Уже не слышно ни сладостных народных напевов, ни мужественных боевых песен, ни молитвословий, дарующих надежду и утешение, — их вытеснило басурманское завывание. Визг зурны и чианури заглушает нежные звуки чонгури и свирели. Только и сохранил народ, что эти две печальные песни — «Оровелу» и «Мумли Мухаса»… И слава тебе, господи: есть еще у нас надежда, пока хоть это не забыто!
Как раз в это мгновение из-за горы выглянула луна. Поднимаясь все выше и выше, она рассеяла по всему миру свои умиротворяющие лучи и разбудила замершую во тьме долину: пронесся ветерок, зашуршали травы, зашелестели листья, заколыхались кусты и дружно защелкали, засвистали соловьи! Тьма развеялась, и мир как бы ожил. И легче стало на душе опечаленного Бидзины.
Нa дороге показалась арба. Аробщик не спеша погонял буйволов и, пощелкивая плетью, тихо напевал:
Не кидайся в поток, поищи лучше броду!Где силой не возьмешь, там надо исхитриться! —закончил он звонко и, крикнув обычное «хи-оо!», [14] еще раз щелкнул плетью.
Бидзина вздрогнул, вскочил и, устремив взгляд в небо, долго, долго молчал. Наконец, как бы очнувшись, проговорил:
— Что же это я услышал? Кто кинул мне эти поразительные слова? Был то голос земли или неба? «Где сила не берет, надо исхитриться!». Да не все ли равно, откуда этот голос… И небо и земля немы, если нет на то воли провидения! И эти слова должны разрешить давнишнюю борьбу в моей душе. Да, да! «Где силой не возьмешь, там надо исхитриться!» Да, нужна хитрость, но во имя народа, а не ради своей корысти! О светила небесные! Будьте свидетелями моих помыслов и порукой в том, что я выполню свой долг! Вы еще не успеете закатиться, как я с изъявлением покорности явлюсь к Али-Кули-хану. [15]
14
Хи-оо! — возглас, которым понукают волов.
15
Персидского правителя автор называет то Пейкар-ханом, то Али-Кули-ханом.
Глава шестая
Мало радости принес Чолокашвили персам: не успел он перейти на их сторону, как в Кахети объявились вдруг повстанческие отряды, — то были бежавшие из деревень крестьяне. С этих пор персы уже не знали покоя: повстанцы повсюду подстерегали врагов и, где только представлялся случай, истребляли их поголовно; персы настолько были напуганы, что не решались показываться в деревнях, где раньше так дерзко хозяйничали, — мало того, они дрожали от страха, даже отсиживаясь в крепостях, и лишь с величайшими предосторожностями выходили за крепостные ворота. Но самым примечательным было то, что мятежники преследовали не только персов, но еще более грузин, которые, по их сведениям, переметнулись на сторону врага и преданно ему служили.
Немало знатных князей и дворян, преуспевавших на персидской службе, поплатились жизнью за свою измену, при этом повстанцы разоряли их усадьбы; в Сабуе они схватили предателя священника и, выколов ему глаза, отпустили с напутствием: «Загляни хоть теперь в свою совесть и покайся в прегрешениях!» Поместье Джандиери было сожжено дотла. Ходили слухи, что повстанцы нападали несколько раз и на усадьбу Чолокашвили, однако многочисленной челяди князя удавалось кое-как отбиться.
Персы не могли оказать должного сопротивления повстанцам; бороться сними было особенно трудно, потому что никто не знал, кто они, где укрываются и откуда внезапно налетают. Персидские власти были весьма обеспокоены. «На местного зайца нужно спустить местную же гончую, чужая его не поймает», — решил Пейкар-хан и обратился за помощью к самим кахетинцам: расправившись с шайкой повстанцев, они, мол, докажут свою преданность шаху. В глубине души многие, возможно, хотели бы «доказать преданность», но на деле никто не дерзал открыто преследовать повстанцев, и власти поручили это дело Чолокашвили. А Бидзина заверял хана, будто он принял все меры, но никак не может справиться.
Между тем возникали новые и новые повстанческие отряды, силы их росли, они становились все смелее. Положение персов оказалось настолько затруднительным, что Пейкар-хан уже не знал, что еще предпринять, и пришлось бы ему донести обо всем шаху, но как раз в эту минуту к хану явился Симон Макашвили и заявил: «Я берусь усмирить страну».
Этот Макашвили давно уже приобрел среди грузин славу заведомого обманщика, проныры и предателя, и все его ненавидели. Он с малых лет воспитывался в Тегеране и даже занимал одно время высокое положение при шахском дворе, но в чем-то провинился и, как опальный, был выслан из Персии на родину. Потеряв всякое влияние, он слонялся без дела. Привычный к роскошной жизни вельможи, к своеволию и жестокости, Макашвили не находил себе покоя и все мечтал, как бы снова подняться на прежнюю высоту. Борьба с повстанческим движением помогла Макашвили осуществить заветное желание, и он опять всплыл на поверхность: персидские власти поставили его во главе усмирителей. Искатель счастья и высоких должностей, наделенный неограниченными полномочиями Макашвили немедленно принялся за дело. Стоило ему только получить от своих подчиненных донесение, что повстанцы напали чью-нибудь усадьбу или хотя бы завернули по дороге в ту или другую деревню, и он тотчас же, ни в чем не разбираясь, обрушивался на крестьян и разорял их дотла.
— Помилуйте, батоно! Да разве ж мы виноваты? Ведь в ваших руках и власть и сила! Как мы можем отвечать за то, что мятежники прошли мимо нашего села?! — умоляли крестьяне князя Макашвили. Но кто стал бы их слушать! Тем более что персидские правители всячески поощряли изверга и одобряли его бесчеловечные расправы.
Деятельность Макашвили принесла свои плоды. Правда, ему не удалось перебить мятежников, персидские отряды даже в глаза их не видели, но нападения прекратились, и в течение нескольких месяцев о повстанцах не было слышно.