Башня на краю света
Шрифт:
— Помолчи, будь добра, — оборвала ее мать. — Эвелин, ведь это неправда, про ребенка, так ведь?
Совсем уже другим, чуть ли не умоляющим тоном.
И не дождавшись ответа:
— Эвелин!
Она кивнула, что, мол, чистая правда, и тогда весь их гнев и весь ужас обрушились на ее голову. О чем она думала, боже ты милостивый, о чем она только думала?! Ну надо же хоть немножко думать своей головой, ну хоть изредка. И что же это за негодяй такой бессовестный, с кем это она связалась, ведь не станет же она уверять, что нашелся такой мужчина, который хочет на ней жениться. И как вообще она себе представляет — на маму с папой рассчитывает: опять, значит, все сначала, пеленки да горшки, это в их-то возрасте, когда серебряная свадьба не за горами, — так что ли?
Тут все голоса перекрыл по-врачебному бесстрастный голос Карен:
— Надо просто сделать аборт, по-моему, это достаточно ясно.
Она вскинула голову.
— Нет, — сказала она, — не буду я делать аборт.
Но мать уже подхватила:
— Аборт! Ну конечно! Давайте трезво взглянем на вещи. Эвелин, тебе ведь известно, что существуют… ну, всякие там средства, что можно было как-то уберечься, если даже… Но раз уж такое несчастье… Карен совершенно права, нужно сделать аборт. Операция пустяковая, ты и не заметишь, и я с удовольствием схожу с тобой к врачу, если ты согласна.
— Не буду я делать аборт, — сказала она.
У матери губы искривились в гримасе, отдаленно напоминающей улыбку, и они снова дружно накинулись на нее. Они приперли ее к стенке и открыли военные действия — тут была и длительная, упорная осада, и внезапные молниеносные атаки. Известно ли ей, что ребенок стоит денег, и немалых денег, и что ей не удастся так уж много зарабатывать. И неужели она рассчитывает, что ей разрешат жить в этой ее комнате с ребенком, да ни одного дня не разрешат. И кто, интересно, будет присматривать за ним, когда она на работе, или она воображает, что для нее уже приготовили местечко в яслях, что у них там полно свободных мест, а может, она мечтает об одном из тех заведений, где пристраиваются на время одинокие матери с детьми, у которых нет другого выхода? Так хоть ребенка бы пожалела. Да где там. Она же просто эгоистка. Плюс ко всему прочему.
До сих пор не было случая, чтобы она поступила против их воли, но в тот вечер она отчаянно отбивалась, противопоставляя их натиску свое еле слышное — «нет», свое чуть заметное покачивание головой и свой маленький теплый сверток, крепко-крепко прижатый к груди. Это длилось целую вечность. А они побивали ее камнями аргументов, каждый из которых больно ранил. Подумала ли она о том, что ребенку одинаково нужны и отец, и мать, что он будет чувствовать себя обделенным. Разве это полноценная семья? Представляю этот семейный очаг, добавила усмешка Виви. Кроме того, ребенку необходимо дать образование. Что она, интересно, будет делать, когда в один прекрасный день ребенок придет к ней со своими тетрадками и попросит помочь ему приготовить уроки? Насчет уроков — это отцу пришло в голову, а вообще-то в основном наскакивали сестры. Можно подумать, боялись, что кому-то из них придется возиться с этим самым ребенком. Она даже крикнула им прямо в лицо, в эти их побелевшие от злобы, безжалостные лица:
— Вы никогда меня за человека не считали! Никогда не разрешали идти рядом, думаете, я не помню!
Они только головами покачали: ну, при чем тут это.
А то вдруг, как при внезапной смене кадров в кино, перед ней возникали совсем другие, ласковые лица, и голоса звучали по-другому, с ласковой убедительностью: пойми же, Эвелин, мы вовсе не хотим тебя обездолить, мы, наоборот, хотим выручить тебя, помочь тебе избежать таких неприятностей и осложнений, какие ты и представить себе не можешь.
И холодные глаза теплели, и ей делалось страшно за себя, она только слабо отмахивалась и уже готова была прошептать это самое «да», лишь бы они были довольны ею и оставили ее в покое.
Когда они наконец отступились от нее, она долго плакала, до того была измучена. Но вскоре они опять объявились. То одна, то другая заезжали навестить ее, усаживались на стул у обеденного стола или же рядом с ней на кровать, брали ее руки в свои и все говорили, говорили, долго и проникновенно. Они являлись с кофе, с пирожными, с подарками, и с этими их огорченными, укоризненными глазами — мы на все для тебя
И она так долго качала головой и шептала свое «нет», что в конце концов стало уже поздно что-нибудь делать, и ей дозволено было родить в муках своего ребенка, у него были светлые, шелковистые волосики и чуть раскосые глазки, и это был прелестный ребенок, хрупкий и нежный, с тонкими чертами лица. Они удивленно переводили взгляд с ребенка на нее, и снова с нее на ребенка, и она прекрасно понимала их изумление: никто — а уж она-то сама и подавно, — никто не поверил бы, что она способна произвести на свет такое прелестное дитя. Она назвала его Джимми, и он оказался хорошим, спокойным ребенком, не кричал по ночам, так что ей разрешили остаться жить в той же комнате, а со временем нашелся, между прочим, и мужчина, который захотел разделить с ней свою судьбу и свой кров. Кров был, правда, не ахти какой, не сравнить, разумеется, с докторскими хоромами, на которые польстилась Карен, или же с изысканной холостяцкой квартиркой, где обитала Виви, но она и не думала сравнивать. Муж никогда не спрашивал ее про отца Джимми и гордился мальчиком, как мог бы гордиться только родным сыном.
— Пойди-ка, погляди, — звал он ее, бывало, из кухни, где она возилась с обедом или со стиркой, и она послушно вытирала фартуком руки или откладывала нож и шла за ним в комнату.
— Погляди-ка, что он тут нарисовал, — говорил он, указывая на исчерченный лист бумаги, над которым пыхтел с карандашом в руке мальчуган, — очень даже здорово для такого малявки, видишь, тут вот пароход, а тут самолет. И сигнальные огни, гляди-ка, не забыл. — И прибавлял восхищенно — Смышленый растет, чертенок.
А когда у него собирались приятели, посидеть и выпить пива, он, бывало, притаскивал в комнату целый ворох разных поделок из детского сада, все, что мальчик там понаклеил и повырезывал, и с гордостью всем демонстрировал.
— Сам ведь все сделал! Каково? А поглядели б вы, как он единицу научился выводить. Эвелин, принеси-ка тетрадку, где он пишет эти свои единицы. Ничего не скажешь, смышлен пострел.
— И мальчик он хороший, добрый, — прибавляла она, вспоминая, как о нем отзывались в детском саду. Ей всегда говорили, что с ним очень приятно иметь дело, на редкость симпатичный и ласковый малыш.
Муж только отмахивался — а, не в том суть, ну да, мальчонка он добрый и ласковый, ну и на внешность, конечно, симпатичный, но главное — мозги у парня устроены как надо, и он с важностью кивал головой, будто уж кто-кто, а он в таких вещах разбирается. Но она-то его знала. За хвастливостью мужа, за всеми его воинственными выпадами против властей и инстанций, начальников и мастеров, которые вечно были несправедливы к нему, вечно его затирали, она давно уже разглядела неуверенность и беспомощность, и знала, что он чужой среди других, в точности как она сама, так что в этом смысле все правильно, все в порядке вещей. Он пасовал в обществе доктора, мужа Карен, или же быстро сменявшихся дружков Виви, и потому было только к лучшему, что встречи с сестрами становились все реже и наконец совсем прекратились. И слава богу. В самом деле, почему человек должен чувствовать себя гостем в собственном доме, сидеть как на иголках и терпеть чье-то снисходительное дружелюбие, почему он должен выслушивать всякие тонкие и остроумные разъяснения, если он, чего-то, может, и не понимая, возмущается тем, что ему кажется несправедливым, и почему он должен таскаться с обязательными визитами в эти их благопристойные дома, где его неотесанность всех шокирует, с какой стати, да пусть он лучше сидит себе спокойно дома, со своими приятелями и своим пивом, за своим собственным обеденным столом. У себя дома можно было и не обращать внимания на эти его срывы, когда он начинал кричать и возмущаться, что вечно ему ходу не дают, куда ни ткнешься — кругом одна несправедливость; ничего страшного, каждый защищается как может, он — так, она, например, иначе, такой уж он есть, она вот кричать не станет, а накричавшись вволю, он подходил к мальчику и, потрепав его по волосам, говорил что-нибудь вроде: