Башня на краю света
Шрифт:
И она снова уткнулась в захваченную в дорогу книжку. Фрёкен Лунд была не из тех, кто чувствует себя обязанным занимать клиента разговором во время случайного совместного путешествия, и не из тех, кто даром тратит время: она сосредоточенно читала, методично переворачивая страницы, ничуть не располагая к дальнейшим расспросам.
А фру Ларсен сидела и боролась с собой, и все тот же старый вопрос, который ей столько раз хотелось задать, вертелся у нее на кончике языка, но она снова и снова проглатывала его, потому ли, что подходящий момент был упущен, или потому, что о таких вещах не спрашивают. Даже если сидишь с человеком наедине в купе вагона.
Капля ударилась в оконное стекло и скатилась
— Да, — сказала она, кивнула и покачала головой и вдруг услышала свой собственный вопрошающий голос: — А что… куда делся Дункер?
— Дункер? — переспросила фрёкен Лунд, наморщив лоб. — Ах, Дункер. Вообще-то не знаю. Он уехал. Наверное, получил работу где-то в другом месте. А что?
— Он был такой симпатичный, — сказала она и испуганно покраснела: вдруг фрёкен Лунд подумает, что ее-то она не находит особенно симпатичной, а ведь это не так, она ведь тоже… ну не то чтобы очень симпатичная, но в общем… Нет, не надо было спрашивать. Никогда не надо задавать вопросов.
Фрёкен Лунд внимательно посмотрела на нее.
— Да, я знаю, он производит такое впечатление. Пожалуй, он даже чересчур симпатичный. Но ничего более. — И без перехода продолжала: — Я очень разочарована в директоре. Столько я слышала хорошего о нем и его методах, а он взял да выкинул такой номер. Очень жаль, что я выбрала именно этот интернат. Не верю я в его затею и боюсь, что я все-таки права.
А Дункер? Согласился бы он с решением директора?
Дункер, который приносил к кофе пирожные, который помогал Джимми с уроками и несколько раз брал его покататься на машине и не видел ничего страшного, если мальчишка что-нибудь стащит раз-другой, подумаешь, какое несчастье! Дункер, с которым она однажды так вот сидела и разговаривала о том, о чем ни с кем нельзя говорить, о самом стыдном, о том, что и высказать-то невозможно, что всегда прячешь и о чем все равно все знают. О глупости и о том, каково это — быть глупым.
Она рассказала ему о том первом случае, когда учитель Джимми пришел к ним домой, чтобы сообщить им, что Джимми плохо успевает и желательно было бы перевести его в спецкласс. Муж тогда был ужасно огорчен и разочарован — он же всегда так гордился мальчиком.
— Чем огорчен, фру Ларсен? — осторожно спросил Дункер.
И таким было облегчением высказать ему все прямо, без уверток и оговорок.
— Тем, что он глупый, чем же еще.
Дункер медленно покачал головой.
— Что вообще значит быть глупым? Что вы сами под этим разумеете?
— Ах, Дункер! — Она безнадежно махнула рукой.
— Нет, вы мне ответьте. Что такое, по-вашему, глупость? И что такое этот самый ум, которого от нас от всех вечно требуют? В чем он должен проявляться?
И не дождавшись от нее ответа:
— Разве это несчастье, если мы одарены по-разному, если так называемые умственные способности у разных людей развиваются в разном направлении? Разве это не к лучшему?
Она не могла отделаться от впечатления, что сейчас он-то как раз и говорит глупости и что сейчас они дальше друг от друга, чем когда-либо прежде.
— Хорошо вам говорить, — сказала она. — Вы же не знаете, что это такое.
— А что это такое? Объясните мне.
Нет, это было выше ее сил. Даже Дункеру, который так хорошо к ней относился, она не могла объяснить, что это такое. Каково это — терпеть снисходительные усмешки, чувствовать, что тебя игнорируют, что всем с тобой скучно. Когда перед глазами у тебя только спины, когда обращаются к кому угодно,
И все-таки стала рассказывать. Вначале робко, неуверенно, потом смелее, свободнее, ободряемая, когда запиналась, то кивком, то парой слов, и наконец из нее хлынуло, точно из водопроводного крана. О том, как никто не желает с тобой разговаривать, потому что заранее уверен, что ничего, кроме глупостей, от тебя не услышишь, и в конце концов ты и сам начинаешь в это верить. О сестрах, которые стыдились ее, о том, как в магазинах ей подсовывали худшие куски и никогда не удавалось получить серединку от колбасы или сыра, а фарш вечно застревал в мясорубке: для нее, мол, сойдет, она ведь не осмелится протестовать. О том, что у нее никогда не было одежды, которая была бы ей к лицу, потому что продавщицы не уделяли ей столько внимания, сколько другим, и она не имела возможности хорошенько подумать и выбрать. По их лицам она видела, что просто не имеет права отнимать у них время: ведь, что бы она на себя ни надела, это ничего не изменит. Как ей приходилось ждать и ждать своей очереди, потому что гораздо важнее было, чтобы получили другие, и каким удивленным взглядом сопровождалась выдача билетов в кино, потому что было совершенно очевидно, что она все равно ничего не поймет. О тысячах мелких булавочных уколов, оставивших в ее душе множество шрамов, невидимых, но таких болезненных.
— А вы еще говорите, что это ничего не значит, — сказала она в заключение.
— Да нет, я так не говорю, но, понимаете, со всеми нами точно та же история: стоит попасть в непривычную обстановку, и все пропало, мы становимся такими же беспомощными. Вы мне не верите?
— Нет, не верю, — сказала она.
Но уже сама возможность выговориться все-таки принесла ей тогда большое облегчение.
— Вы только не падайте духом, — прервала ее мысли фрёкен Лунд. Голос ее звучал непривычно сочувственно, ободряюще, она даже чуть наклонилась к ней. — Мы должны быть оптимистами, правильно? Не исключено, что с Джимми все пойдет на лад. Могу же я ошибаться.
Да разве так может быть? Разве может фрёкен Лунд ошибаться?
Как это она сказала — «войдет в норму»?
Попытаемся привести его в норму, сказал, зайдя познакомиться с ними, молодой учитель из новой школы, к которому Джимми попал в класс. Он, конечно, сделает все, что в его силах, чтобы мальчик вошел в коллектив, сдружился с другими детьми, и он настоятельно просит их посещать консультации для родителей, которые он предполагает проводить ежемесячно, чтобы они были, так сказать, в курсе. Он обращался то к мужу, то к ней, то снова к мужу и нервно мигал, словно от слишком яркого света. И она кивала в ответ, да-да, непременно, и, когда пришел назначенный вечер, сидела и ждала вместе с другими родителями, комкая в руке талончик с указанным часом и то и дело заглядывая в него, хотя знала наизусть, что там написано: Джимми Ларсен, 20.50–21.00.
Все было так, будто она явилась на прием к врачу или к протезисту, только сидели люди не на стульях вдоль стен, а кто где хотел, за легкими школьными столиками в пустом классном помещении, отведенном специально для этой цели. Она нашла себе местечко в заднем ряду, в самом дальнем углу комнаты, и сразу же пожалела об этом, но перебраться поближе ей не хватило мужества, и она осталась сидеть в углу.
Примерно посередине комнаты, за двумя сдвинутыми столиками, сидели две родительские пары, которые явно были хорошо знакомы между собой и развлекали себя и остальных, обсуждая своих детей, их способности и успехи в учебе. Из их разговора она поняла, что у обеих пар в этом классе учились мальчики и ни тот ни другой, похоже, никогда не готовил дома уроков. Известное дело — мальчишки в этом возрасте ужасные лентяи и неслухи.