Башня на краю света
Шрифт:
В ту ночь ты долго не мог уснуть, лежал и думал о словах, сказанных Платеном, когда вы вместе пили у него в мансарде, вспоминал сладкий вкус малинового сока. Однако не из-за этого ты так истерзал свою подушку и омочил ее слезами. Нет, совсем из-за другого. И это другое была она.
И тоны мелодической минорной гаммы бегали вверх и вниз по своим лесенкам, а ты лежал и шептал ее имя в горячую и влажную наволочку.
Платен, однако, умер лишь несколько месяцев спустя. Он умер в самый длинный день года. Умер утром, до полудня, как раз когда шхуна «Кристина» бросила якорь на рейде и стояла, красуясь своими мачтами и реями и своим
Он умер как раз тогда, когда мы, мальчишки, играя в Робин Гуда, бегали и стреляли из самодельных луков на взгорье, в полях возле Колодезного Дома Экки.
Экка вышла из дому и стала смотреть вниз, на город.
— А ну-ка, ребятишки, гляньте, как там флаг на рёмеровской мачте, поднят или приспущен?
— Приспущен.
— Ну, стало быть, Платен умер…
И тогда мы прервали свою игру, потому что умер Платен.
Эрик Аугуст фон Платен — так звали этого умершего человека. Экка принялась рассказывать о нем — сокрушенно, плаксивым голосом. Родом он был из знатной и невероятно богатой семьи, но его лишили всех прав и взяли под опеку, потому что деньги у него в руках не держались, он, бедняга, проматывал их, не умея совладать с пагубной страстью к вину. Вот он и приехал сюда, приплыл на «Кристине», и поселился у мадам Мидиор, которая получала немалую плату за то, что присматривала и ухаживала за ним. Пьянствовал он беспробудно, однако ж человек был добрый и обходительный. Под конец он заболел, но доктор ничем уже не мог ему помочь, потому что у него все внутренности были разъедены спиртным. Тогда позвали Фину Башмачиху, и она стала поить его какими-то травяными отварами, от которых ему и правда полегчало, да только ненадолго. Когда ему делалось получше, в хорошую погоду он любил сидеть в плетеном кресле перед домом мадам Мидиор. Сидит, помахивает своей белой тросточкой и заговаривает с людьми, что идут мимо… И всегда-то он был веселый, бодрый. Упокой, Господи, душу его…
Попозже к нам домой пришел Дядя Ханс, он рассказал о последних минутах Платена, и слезы ползли по его носу, пока он рассказывал. Платен заснул под его пение — заснул под его пение последним сном. Дядя Ханс спел его любимую песню «Жизнь моя — волна морская», и тогда Платен сказал: «Прощай, Ханс, я ухожу в свои обои!»
Это были его последние слова.
Да, вот такие удивительные слова. И как раз в то время, когда он испустил дух, Селимсен, который направлялся к дому мадам Мидиор, увидел, как белое облачко поднялось над крышей — облачко, по форме напоминавшее человека с воздетыми кверху руками…
Отец:
— Ну разумеется.
Мама:
— Почему «разумеется», Йохан?
— Да потому что Селимсен, конечно, не преминул нализаться по случаю такого дня!
Потом зашла мадам Мидиор в мантилье с черными блестками, от нее исходил аромат лаванды, и ромом от нее заметно попахивало. Она заливалась слезами и держала Дядю Ханса за руку.
— Какой был человек Платен, золото! Добрая, кроткая душа.
Мадам Мидиор достает вышитый платок, в который что-то завернуто — это украшение в виде золотого веночка с синим камнем посередине. Она поворачивает камень к свету, чтобы было видно, как он сверкает.
— Настоящий сапфир. И он подарил его мне…
А потом мы, мальчишки, побежали к устью реки, где столяр Йохан на солнцепеке возле своей мастерской обстругивал доски для гроба Платену. Здесь же стояли Премудрые Девицы,
— Такой был добрый и милый человек, да только слабохарактерный, ах, слабохарактерный.
— Пропойца несчастный, вот кто он был.
— Нет, Рикке, не надо так про него говорить теперь, когда он предстал пред Господом Богом.
Вечером в саду у Бабушки собралось много народу, сидели с рюмками в беседке, поминали покойного. Дядя Ханс с Селимсеном пели «Жизнь моя — волна морская», а потом Селимсен пошел в дом, к Бабушке, и попросил ее сыграть траурный марш. (Бабушка заиграла Мендельсона — и когда сумрачные, горестные звуки дрожа полились из растворенного окна, ты забился в цветущие смородиновые кусты, чтобы спрятать от всех свои слезы.)
Потом наступила ночь, хотя клочья плывущих в вышине облаков все еще рдели, освещенные солнцем.
Но на борту «Кристины» матросы играли на гармонике, оттуда слышались и девичьи голоса — там танцевали и гуляли вовсю, несмотря на то что Платен умер.
Мама затворила окно.
— Ты, Йохан, мог бы все же позаботиться, чтобы сегодня этого не было!
Отец стоял, заложив большие пальцы в проймы жилета, с потухшей трубкой в зубах.
— Право, не стоит так сокрушаться из-за того лишь, что этот несчастный шалбер наконец-то достиг своей цели.
— О какой цели ты говоришь, Йохан?
— Вот об этой самой — упиться до смерти. Будем надеяться, что это, по крайней мере, послужит уроком твоему шалопаю братцу!
Ты украдкой взглядываешь на Маму, видишь боль в ее глазах — и острая жалость пронзает тебя, жалость, которой ты в то же время немного стыдишься.
Платена хоронили ветреным воскресным днем, светило солнце, и по небу плыли кучевые облака. Летний ветер трепал кладбищенскую траву и кусты, раздувал подол пасторского облачения — пастору приходилось, как чопорной девице, придерживать его рукою, — а псалмопение долетало до слуха волнами и то звучало оглушительно громко, то вовсе стихало, уносясь в глубокую синь за оградой кладбища. Напоследок женский хор Дяди Ханса исполнил шведскую песню «Жизнь моя — волна морская».
Многие прослезились, а сам ты вынужден был изо всех сил стиснуть зубы, чтобы не выдать своего душевного волнения. Но причиною твоего горя был все же не столько Платен, сколько нечто совсем другое. Ибо как раз в тот день ты узнал, что Меррит скоро уедет. Ее отцу, последнее время плававшему капитаном на «Кристине», предстояло теперь стать капитаном другого судна, гораздо больше «Кристины», которое ходит в Вест-Индию, и жена и дочь должны были переселиться вместе с ним в Копенгаген.
И, однако, тогда ты еще не успел по-настоящему осознать, что вот-вот разлучишься с Меррит и ваши с ней пути разойдутся, быть может, навсегда. После похорон ты побрел по полям к Ивовой Роще; там ты лег на траву и, глядя в плывущее над тобою небо, предался… да, чему ж ты предался?
Некоему наслаждению с примесью страдания, так можно бы, пожалуй, это назвать, бросив на прошлое старчески умудренный взгляд, — воистину справедливы слова, что единственная по-настоящему счастливая любовь — это любовь несчастная.
Но тогда ничего такого, конечно, не приходило тебе в голову. Тогда голова твоя была полна жаркими мечтами и прекрасными грезами… Видишь, вон она идет, в летнем платье, с ветром в волосах. (Правдоподобно, хотя и не совсем, ибо она уже стала игрушкой в руках мифа!)