Башня птиц. Авторский сборник
Шрифт:
Ему хотелось рисовать. Он соскучился по своей комнате и по запаху красок, и по шуршанию карандаша по бумаге. Как выздоравливающему, ему дали нагрузку — рисовать больничную газету и санитарные бюллетени, и он делал эту пустячную работу на совесть, а для себя набрасывал эскизы по памяти. Он хотел нарисовать свой сон.
Вскоре с него сняли повязку и выписали. Профессор лично разговаривал с ним, объяснял, как важно сейчас изменить привычный образ жизни, какие лекарства нужно принимать и самое главное — не паниковать, даже если боли усилятся.
А он и так не паниковал, и все же оставался неприятный осадок, будто все его обманывают и разговаривают с ним, как с маленьким,
Дина отвезла его домой на такси, и он не узнал свою комнату. Женская рука коснулась ее, этюды развешаны по стенам, мольберты сдвинуты к окну, а пол так чисто вымыт, что по нему было боязно ступать.
— Где же мой беспорядок? — сокрушался он.
Дина так и осталась у него, и ему, привыкшему к одиночеству, было даже тягостно ее присутствие, но одновременно и приятно, что она, единственный близкий ему человек, проявляет участие и заботу.
А ему по ночам снились кошмары. Он бежал от кого–то невидимого, а тело его, словно слепленное из сырой глины, все время разваливалось, распадалось, и приходилось останавливаться, прикреплять руки, ноги, голову на прежние места, но части тела путались, снова отваливались, взлетали в воздух или теряли форму, растекались вязкими лужицами на асфальте, и сам этот процесс непрерывной лепки самого себя был тягостен, невыносим и навязчив до того, что и днем он не мог отвязаться от этого ощущения, и было только одно средство ослабить его — рисовать. И он рисовал бесчисленные автопортреты, жуткие, деформированные, словно бы видел себя в неисчислимых кривых зеркалах.
Дина с беспокойством следила за его работой, советовала прекратить ее и больше отдыхать, лежать или гулять. Ей были непонятны его кошмары, и в глубине души, должно быть, она считала его психическим больным. А он и не старался объяснять ей что–нибудь, он просто работал до тех пор, пока не приходила боль, и ему волей–неволей надо было ложиться на диван вниз лицом, чтобы Дина не видела его лица. И она сама старалась не попадаться на глаза, потому что знала — ему неприятно, если кто–то видит его слабость.
Изредка он выходил во двор и прогуливался по скверику, отвлекаясь немного, но одно раздражало его — сочувственные взгляды соседей и шепоток за спиной. И однажды он услышал, как кто–то сказал ему вслед: «Бедняга. Рак у него. Долго не протянет».
Он и сам подозревал неладное. Еще в больнице он видел, как быстро поправляются оперированные, а ему с каждым днем становилось все хуже и хуже. Вечером он спросил Дину напрямик:
— Я знаю, что у меня злокачественная опухоль, и ты знаешь об этом лучше меня. Ведь я прекрасно вижу, как ты заботишься обо мне, хочешь скрасить мне последние дни. И знаешь что, не надо мучить себя. Нас с тобой по–прежнему ничего не связывает, ты свободна, как и раньше. Если это просто жалость, то право же, не стоит, я не нуждаюсь в этом.
— Это все? — холодно спросила Дина. — Или еще что–нибудь скажешь?
— И скажу. Я знаю, что скоро умру, и не думай, что я боюсь смерти. В конце концов у меня есть все это.
Он обвел рукой стены с развешанными картинами.
— А я тоже часть этой комнаты, — вызывающе сказала Дина, — и никуда отсюда я не уйду. Мне здесь нравится. Что, съел?
— Ну ладно, скажи мне одно: сколько мне осталось жить? Только не придумывай.
— Не знаю. И никто не знает. Я перечитала уйму книг, разговаривала с профессором, сроки самые разные.
— Ну хоть на что я могу рассчитывать? На год? На месяц?
— От недели до года, — четко выговорила Дина. — Ясно? Никто не знает, как пойдет дальше процесс, куда прежде всего прорастет опухоль. И если ты думаешь… если ты будешь раскисать, если я услышу от тебя еще подобные слова, то учти, я надаю тебе таких пощечин… таких…
И она не выдержала, убежала в ванную и заперлась там, а чтобы он не слышал ее плача, включила воду.
Ночью он лежал на спине с открытыми глазами, думал о своей не слишком–то удавшейся жизни и еще о том, что его любимому сну так и не суждено сбыться. Никогда не полетит он над красной равниной незнакомой страны по двум очень простым причинам. Во–первых — потому, что такого не может быть, чтобы человек летал без руля и ветрил, и во–вторых — потому, что он скоро умрет. Смерти он и в самом деле не боялся, и не потому, что верил в бессмертие, а потому, что знал — это единственное, чего не избежит никто.
Пульсировала артерия в том месте, где был удален кусочек кости, и сквозь кожу, казалось, можно было прощупать мозг. Наверное, опухоль быстро росла и уже появились метастазы, если от него отступились хирурги.
Неведомыми путями вдруг в нормальном человеческом организме начинали расти опухоли. Никто не знал толком, откуда они берутся, и главное почему они растут там, а не в другом месте, у этого человека, а не у другого. Но они росли, разнообразные в своем строении и росте, но одинаково чуждые организму, плоть от плоти его, они становились злейшим его врагом, убивающим медленно, подло и неизбежно. И можно было что–нибудь сделать раньше, тогда, когда опухоль только начинала расти, но сейчас было слишком поздно, он сам вырастил собственную смерть, выкормил ее своей кровью, сохранил от холода и жары, и несправедливость этого казалась непостижимой.
Приснился сон, путаный и кошмарный. Отец учил его плавать, и он барахтался в воде, пускал пузыри, но отец снова и снова бросал его в воду и смеялся, а потом оказалось, что это не вода, а бросает его отец с крыши высокого дома, и он учится летать. Было страшно, он кричал, кувыркался в воздухе, а люди на тротуаре шли мимо и вверх не глядели.
Он проснулся от страха. От страха высоты или, быть может, самой смерти, затаившейся в глубине. Сердце учащенно билось, ладони и лоб мокры от пота. И он услышал, что Дина тоже не спала, она тихонько плакала, отвернувшись к стене. И ему подумалось, что ее горе должно быть сильнее его страха, он умирает, а ей, единственному близкому человеку, еще предстоят и горе, и одиночество, и, может быть, неудавшаяся судьба. И он погладил ее по вздрагивающей спине и сказал:
— Не бойся. Я раздумал умирать. Пожалуй, я останусь жить, если так тебе нужен.
Но она заплакала еще громче, прижалась к нему, и утро настало для них безрадостное.
Дина ушла на работу, а он так и остался в постели, расслабился, размяк. Не хотелось вставать, мыться, не хотелось есть, спать тоже не хотелось. Он рассеянно осматривал стены с картинами и этюдами, мольберты, тюбики красок, кисти в стаканах, и мнилось ему, что все это напрасно и бессмысленно, что не так уж и велика его власть над превращением красок в новую реальность, власть над искусством. И что из того, если после его смерти останутся эти холсты, сохранившие оттиски его души, с рельефными мазками, с отпечатками пальцев на высохшей краске, со всем тем, что раньше было им самим, что из того, если его самого не будет! И пришла боль, сдавила голову, выплеснула в грудь, живот, ноги горячую волну, и он лег ничком, сжал зубы и лежал так, пока боль не ушла за пределы тела. И тут его разобрала злость. Почему он, мужчина, должен смиряться перед болью, почему он расслабляется, отдается ей на растерзание? И в конечном счете, почему он должен склоняться перед близкой смертью с покорностью обреченного?