Башня. Новый Ковчег 5
Шрифт:
Этот красивый, спокойный мальчик нравился Оле. И иногда, засыпая в своей мягкой и уютной кровати под обволакивающий свет ночника, удобно подоткнув под голову подушку, пахнущую лавандой и летней свежестью, она даже думала, что это любовь, хотя, конечно, никакой любовью это не было — это было прихотью, детским капризом, навязчивым желанием обладать тем, чем обладала та, кого Оля Рябинина ненавидела. Ненавидела до помутнения. До дрожи в коленях. До темноты в глазах.
— Вы уже что-то выбрали? — перед ней незаметно вырос официант. Вежливо улыбнулся и посмотрел сквозь неё…
***
— Воробьёва, Нилова, хватит переговариваться, вы мешаете остальным студентам слушать! — резкий голос преподавателя
Если подумать, то с того дня, который только что всплыл в памяти, прошло не так-то много времени, меньше, чем полгода. А как всё изменилось. Для всех. Для Веры Ледовской. Для задаваки Савельевой. И главное — для неё, Оленьки Рябининой. И в этом и есть наивысшая форма справедливости, ведь каждый в итоге получает то, что заслуживает, а терпеливый и умеющий ждать — получает вдвойне. Себя Оля Рябинина именно таким человеком и считала.
Где теперь Савельева? Сидит, запертая в четырёх стенах. А её любимый папочка? Копошится среди грязных и вонючих машин где-то внизу, а часики-то тикают, и недолго осталось Павлу Григорьевичу. Вера Ледовская (Оля чуть скосила глаза на свою бывшую подружку — та сидела через проход на три парты впереди — и презрительно усмехнулась), у этой тоже, при всей внешней стабильности дела обстоят неважно: со смертью старого генерала Верино положение сильно пошатнулось. Ну да, она — из военной элиты, но будем честными, это имело бы значение, будь Вера Ледовская мужчиной, могла бы тогда служить Олиному отцу, а так… разве что замуж выскочит за какого-нибудь не слишком привередливого и не разборчивого в женской красоте чиновника средней руки.
Оленька опять заулыбалась своим мыслям и сладко потянулась, как сытая, разбуженная ото сна домашняя кошка, задела локтем лежавшую с краю тетрадку, и тетрадка слетела со стола, плавно спикировав в проход. И тут же — Оля не успела даже нагнуться, сидевший сбоку от неё Димка Русаков подкинулся, словно только этого и ждал, бросился в проход, поднял тетрадь и протянул Оленьке, угодливо и заискивающе улыбаясь. Оленька царственно кивнула (она часто репетировала такой кивок у зеркала — доброжелательный, но снисходительный, у неё очень хорошо получалось), приняла тетрадь, небрежно положила перед собой. Да… а ведь ещё несколько дней назад красавчик Русаков смотрел на неё, как тот официант в кафе — слегка прищурившись, как сквозь мутноватое, плохо вымытое стекло. Ну ничего. Теперь уже так не будет.
При мысли о том официанте и о незамечающем её раньше Русакове на Олино лицо набежала тень. Её новая жизнь, которая так триумфально началась два дня назад на светском рауте, где Верховный торжественно объявил б их помолвке, слегка потускнела, как будто кто-то дохнул на только что вымытую и до суха протёртую грань тонкостенного стеклянного бокала, и Оленька раздражённо подумала, что не так уж и мил этот Русаков, да и вообще неплохо бы уточнить его происхождение — всё же нехорошо, если окажется, что вместе с невестой самого Верховного учатся сомнительные люди с не самой чистой кровью. Русаков, словно угадав, о чём она думает, беспокойно заёрзал на своём месте и ещё шире заулыбался, но Оля, погасив улыбку, уже отвернулась от него. Прежнее радужное настроение исчезло, но на помощь тут же пришло другое воспоминание, которое Оленька Рябинина с ловкостью фокусника извлекала из памяти всякий раз, когда ей вдруг становилось грустно, или что-то омрачало, вот как сейчас: некрасивое, перекошенное от злости, красное лицо Ники Савельевой, тогда в парке, когда она увидела их целующимися — её и Сашу Полякова.
…Нет, всё же мама была не права, когда недоумённо изогнула правую бровь и поинтересовалась, брезгливо протирая салфеткой руки: «Ольга, зачем тебе этот мальчик? Он же… он — никто». Тогда Оленька в ответ лишь пожала плечами. Конечно, Поляков был никто (это было ещё до всех известных событий), и по большому счету, узнав, что Ника Савельева его бросила — сама бросила, желание обладать этой игрушкой у Оленьки почти исчезло, но что-то интуитивно подсказывало, что не всё
Так оно и вышло. И, увидев вспыхнувшее некрасивое лицо Ники, там, в парке, Оля Рябинина испытала почти физическое удовольствие, ни с чем не сравнимое, не похожее ни на что. Так что оно того стоило.
Конечно, путь в прежнюю компанию после такого Оле был заказан, но она с каким-то облегчением поняла, что не сильно-то и расстроилась. На самом деле: о чём или, вернее, о ком там было горевать? О Шостаке? О близнецах Фоменко? Или о Вере? Весьма сомнительная потеря. Правда, вначале Оля слегка опасалась, всё же Верин дед был непосредственным начальником её отца, но очень скоро поняла, что бояться тут нечего. В доме велись бесконечные, туманные разговоры о скорой смене в правительстве, и, хотя такие разговоры Оля слышала постоянно — сколько себя помнила, именно после объявления Савельева главой Совета, они стали не просто более настойчивыми и несдержанными, а приобрели совершенно иное звучание, оформились, и из пустой болтовни превратились в намерения. Всё это Оленька хоть и не понимала до конца, но улавливала на уровне женской интуиции, звериного чутья, и, сложив в своей хорошенькой головке два и два, она поступила так, как поступила, и ничуть не прогадала.
Раздался звонок, и практически сразу, как это всегда бывает, все разом загалдели, сорвались с мест, и эта привычная какофония звуков, врывающаяся в жизнь каждого студента вместе с переменой, откинула назад сладкие Оленькины воспоминания. Она даже недовольно поморщилась — выныривать в реальный мир из грёз своего недолгого триумфа было не слишком комфортно.
Она собрала свои тетради и папки в аккуратный рюкзачок, подобранный сегодня в тон к васильково-синей юбке, в меру короткой, как раз такой, чтобы не выглядеть вульгарной и при этом показать всем длинные, стройные ноги, машинальным жестом поправила причёску и, не торопясь, направилась к выходу. У самых дверей её взгляд задержался на Димке Русакове, который о чём-то болтал с Сазоновой, худой, вертлявой девицей с длинными соломенными волосами. Непонятно почему, но её опять слегка покоробило — то ли громкий смех Сазоновой, то ли ничем не прикрытое, до неприличия откровенное внимание к ней Русакова. Оленька поджала губки, выскользнула из аудитории и тут же позабыла и о Русакове, и о Сазоновой — в дальнем конце коридора стоял Поляков, то есть не Поляков, конечно. Алекс Бельский.
Это новое имя, по мнению Оленьки, ему невероятно шло. Да и весь его облик, изменившийся до неузнаваемости, притягивал к себе, волновал и был каким-то до неприличия чувственным что ли. В белой шёлковой сорочке, гладкой и блестящей, тёмном костюме, чей крой выгодно подчёркивал его стройную фигуру, с причёской, тоже новой (он был теперь не так коротко острижен, как обычно, и светлые, чуть вьющиеся пряди волос красиво падали на лоб, а он то и дело смахивал их, едва заметно морщась, что тоже ему шло), переродившийся вдруг в Алекса Бельского, он так сильно отличался от того, немного стеснительного мальчика с нижних этажей, красивого и в то же время простоватого, как отличается дорогая антикварная вещь от своей, пусть и очень искусной подделки. А ведь, казалось бы, какая безделица — имя, но, тем не менее, как много оно значит. К тому же, как выяснилось, он был сыном Анжелики, маминой близкой подруги, вот уж совершенно невероятное совпадение.
В первые дни, после раскрытия тайны рождения Алекса Бельского (Оленьке очень нравилось выражение «тайна рождения», и она, оставшись наедине, часто повторяла её, красиво растягивая гласные), её мама и Анжелика о чём-то часто и долго беседовали. Иногда Оленька ловила на себе изучающий взгляд ярко-синих глаз маминой подруги, Анжелика словно оценивала её, прощупывала насквозь, но Оленьке не было неприятно, совсем нет. Она понимала, о чём сговариваются её мать и Бельская, это были торги, и она, Оленька, стояла на витрине, красивая и дорогая, очень дорогая, потому что знала — её мама не продешевит.