Башня. Новый Ковчег
Шрифт:
Иногда ему хотелось просто прибежать туда, к этим глупым и наивным детям (адрес Саши Полякова он узнал первым же делом), схватить дочь за руку, насильно увести домой, запереть, посадить под арест. Но он сдерживался. Понимал, что сделай он так — и всё разрушится, и доверие, прежнее доверие, которое выстраивалось годами, часами и минутами душевной близости и долгих разговоров, разлетится на куски, исчезнет, будет похоронено под обломками былой любви и нежности. Но именно так хотелось поступить. И десятки раз он был в одном шаге от того, чтобы сделать это.
К тому же, и сам мальчик вызывал у него двойственные чувства.
Ситуация с дочерью давила на него, и снова, как и четырнадцать лет назад, Павел пытался найти утешение в работе. Забить свою жизнь до отказа, так, чтобы и свободной минутки не оставалось для тревожных мыслей. Хотя… кому он врал? Не четырнадцать лет назад, а все последние четырнадцать лет.
Его положение совсем не требовало, чтобы он мотался по всей Башне, сам залезал во все дыры, ругался до одури по поводу едва шевелящейся вентиляции, осматривал турбины и насосы (обо всём докладывали и так, и докладывали своевременно — идиоты и лентяи у него не задерживались), но ему самому это было нужно. Ему нужно было, чтобы его Башня жила. Дышала. Не умирала. Один раз приняв в свои руки её судьбу, он уже и представить себе не мог, чтобы отказаться от этого.
***
— У Руфимова с утра был?
Генерал Ледовской опустился в кресло, не сводя с Павла голубых глаз, в которых плавали холодные острые льдинки. Павел кивнул.
— Тебя, Паша, чтобы на месте застать, постараться надо. А у меня к тебе разговор…
— Погоди, Алексей Игнатьевич, дай отдышусь.
Павел знал, зачем Ледовской здесь — его также как и многих волновал один вопрос: власть в Совете Двенадцати. Слухи о грядущих переменах, казалось, уже перестали быть просто слухами и мало-помалу принимали очертания неумолимой реальности.
Павел налил из стоявшей на столе бутылки воду в стакан, быстро выпил и тут же налил второй. Повернулся боком к застывшему в кресле Ледовскому, устремил взгляд в небо. Так уж получилось, что его вотчина была на самом верху, в центре, и вместо стен, окон и потолка был один сплошной прозрачный купол. Вспомнилось, как Ника, будучи ещё совсем малышкой, подходя к стеклянной стене, прислоняла к ней свои крохотные ладошки, прижималась веснушчатым носом и замирала, а Павел смотрел на эту маленькую хрупкую фигурку, на разлетевшиеся во все стороны огненные кудряшки, против бунтарского хаоса которых были бессильны все ленты и заколки на свете, и сердце на миг останавливалось, переставало биться, словно его девочка стояла на самом краю мира, перед гигантской пропастью. А она поворачивала к нему смеющееся лицо и говорила:
— Папочка, смотри! Стеклянное небо!
И он, не выдерживав, подбегал к ней, подхватывал на руки, растрёпанную, хохочущую, крепко прижимал к себе, борясь с вдруг нахлынувшим безотчётным чувством страха.
…Павел зажмурился, отгоняя видение прочь и снова возвращаясь мыслями к текущим делам, к электростанции, единственной оставшейся, которая принимала сейчас весь удар на себя, к людям, работающим там, на нижних этажах Башни, к Марату…
Внизу у Руфимова дела шли из рук вон плохо. И дело было не в Марате — лучшего начальника станции, чем Руфимов, во всей Башне ещё поискать — дело было в том, что Башня старела. Она была подобна человеку, который ещё крепится изо всех сил, старается, но годы берут своё. Вот как Ледовской (Павел чуть скосил глаза на старого генерала), высокий, сухопарый, с безупречно ровной спиной и выправкой, какой бы позавидовал двадцатилетний, но ещё пару лет назад он бы не присел, остался стоять или быстро вышагивал по кабинету, чуть наклонившись вперёд и заложив за спину сухие руки, а теперь, вошёл и сразу опустился в кресло. И пусть сидит прямо, не сводя с Павла суровых, прищуренных глаз, а всё равно чувствуется уже — сдаёт понемногу Алексей Игнатьевич, сдаёт.
Вот и Башня сдавала.
Марат Руфимов понимал это так же отчётливо, как и Павел. И как Павел не мог смириться с этим. И горько осознавал, что его станция — сердце Башни — бьётся с перебоями.
На последнем совещании Совета, где вопрос о ресурсах встал ребром, и потому без присутствия Марата было не обойтись, Руфимов не сдержался — выматерил их всех. От души, выплёскивая злость и безнадёжность.
— Надо отключать пятый энергоблок. Не дадите добро — сам отключу!
— Под суд захотел? — Ледовской недобро прищурил глаза.
— А хоть и под суд! — смуглые щёки Марата Руфимова пошли красными пятнами.
Не боялся Марат никакого суда. Другого боялся.
Павел понимал, что Руфимов прав, но тогда, на том совещании не поддержал его. И видел ведь, как полоснул по нему Марат взглядом — зло, не тая презрения — а всё равно промолчал. А сегодня с утра, едва первые сводки аналитиков легли к нему на стол, крепко выругался, проклиная самодеятельность Марата и восхищаясь его выдержкой и смелостью. И было чем восхищаться.
Павел вспомнил утренний разговор с Руфимовым…
— Снизил всё-таки мощность энергоблока? — Павел, не здороваясь и не глядя на Марата, прошёл вперёд быстрым размашистым шагом.
— Снизил, — Руфимов тоже не счёл нужным здороваться. — Сейчас снизил, а потом отключу.
— Иди сразу утопись, — хмуро посоветовал ему Павел.
— Всегда успею.
В этом был весь Марат.
Когда жизнь свела их вместе, молодых двадцатилетних, ещё там, на Северной станции, они сдружились почти мгновенно. Марат был чуть старше и опытней, Павел — чуть горячее и восторженней, но оба они были неисправимые трудоголики и идеалисты. К их дружбе примешивалось здоровое чувство соперничества, ни один ни в чём не хотел уступать другому. Не хотел и не уступал.
Они оба остро переживали потерю Северной станции после аварии, горевали так, словно потеряли близкого человека, а перейдя — опять же вместе — работать на Южную станцию, под начало старика Рощина, быстро сумели показать себя и добиться Рощинского расположения, хотя это было и нелегко. Они и там продолжали соперничать, видя, что Рощин потихоньку готовит их обоих себе на смену. Гадали, на ком же остановиться выбор их начальника, но друг друга не подсиживали и исподтишка не гадили — одна лишь подобная мысль обоим казалась низкой и подлой.