Батальоны просят огня (редакция №2)
Шрифт:
– Ясно. Думаю, допрос не нужен. Как ты, Орлов?
Телефонисты сидели, напряженно выпрямившись в углу. Орлов, стиснув губы, смотрел в стол, и по его бледному лицу, на котором четко чернели красивые, изломанные у висков брови, Борис прочел приговор.
– Допрос? – зло произнес Орлов, не подымая головы от стола. – Ни одного вопроса! Родину, стервец, продал! А ну, выводи его. Фамилия? Не нужна фамилия. Он сам забыл ее!..
– Товарищи… Товарищи… – внезапно хрипло и жутко выдавил горлом пленный и, словно переломившись, сел на пол, диким глазом умоляя, прося и защищаясь. – Товарищи… – Он стал на колени, подымая
Мутные слезы потекли по лицу. Не вытирая слез, он трясущимися руками разорвал подкладку на шинели, лихорадочно, слепо вытащил оттуда что-то завернутое в целлофан, торопясь, сдернул красную резинку.
Орлов гибко выскочил из-за стола, рванул к себе пленного за грудь, сильным толчком поднял его с земли. Бумаги упали на пол, рассыпались под ноги ему.
– «Товарищи… Не своей волей… Жена в Арзамасе»? Ах ты!.. А на церковке сидел до последнего? Умри хоть, сволочь, как следует!
– Товарищи… Товарищи… – Власовец снова ослабленно сел на пол и судорожно совал руки во все стороны, словно пытаясь еще подобрать рассыпанные бумаги. – Я не хотел… не хотел…
– Выводите! – испытывая омерзительное чувство, приказал Борис и отвернулся, чтобы не видеть этих унизительных, бегущих по щекам мутных слез, этого полного звериным страхом черного глаза без зрачка.
Власовца вывели. В траншее послышался шум, затем, накаленный животной ненавистью, взвизгнул голос:
– Были бы вы в моих руках!.. – Наступила пауза. И вслед за этим безумный, умоляющий вскрик: – Товарищи… Товарищи…
Воздух полоснула автоматная очередь.
В блиндаже было тихо. Борис прошелся из угла в угол, увидел на полу бумаги этого уже не существующего человека и брезгливо поднял их. Просмотрел потертый на углах аттестат, выданный на имя командира взвода разведки лейтенанта Сорокина Андрея Матвеевича, 1920 года рождения; потом, хмурясь, долго глядел на фотокарточку беленькой большеглазой девушки, доверчиво улыбающейся в объектив; на обороте косым, неокрепшим почерком: «Дорогому и любимому Андрюше от навечно твоей Кати. 11 апреля 1940 года, гор. Арзамас».
Присел к столу, протянул бумаги Орлову, стараясь подавить чувство жалости к этой неизвестной ему Кате, которая уже никогда не узнает всю беспощадную и злую правду о том, кто умер сейчас.
Орлов, сумрачный, мельком взглянул на аттестат, на фотокарточку и, не проявляя никакого любопытства к этим документам, сказал вполголоса озабоченно:
– Давай подумаем, Ермаков! Твоих людей посылаем в первую роту. Там самые большие потери. А! – с какой-то болью произнес он и сунул документы власовца в полевую сумку. – Торчит перед глазами. Придется в штаб полка отдать. Ну, пошли?
Он встал, неожиданно задумался, поглядел на Бориса – на лице появилось вдруг незнакомое виноватое выражение:
– Боря… Из офицеров мы тут с тобой вдвоем… Я сам людей твоих распределю… А ты останься… За меня.
– Тут снайперы со всех сторон лупят. И вообще мне, как говорят, необходимо, а тебе… Двоих укокошат – чепуха получится.
Из тепло зазеленевших глаз Орлова проглянуло, заблестело что-то похожее на заботливую неясность. И необычное это выражение огрубевшего в матерщине, в вечной окопной грязи Орлова чрезвычайно удивило
– Ну, понятно, Орлов, – сказал Борис.
И, надвинув фуражку, первым вышел из блиндажа.
Все звуки, приглушенные накатом и тяжелой дверью, выделились теперь в хмуром осеннем дне со всей отчетливостью и полновесностью. В двух шагах от блиндажа скрежетал, захлебывался ручной пулемет, стреляли по всей траншее; изредка, перезаряжая диски, люди оглядывались назад, глядели куда-то вбок. Позади высоты жарко пылала вся окраина, огонь сплелся над улицами и плетнями, дым упирался в низкие и грузные облака, полные октябрьской влаги. Немецкие танки били по высотке, вдоль брустверов всплескивали фонтаны земли, вибрирующий острый звон осколков бритвенно прорезывал воздух.
Орлов, вышедший за Борисом и быстро взглянувший вверх, закричал в блиндаж:
– Телефоны сюда!
На дне траншеи, устало положив на колени автоматы и карабины, сидели артиллеристы. Курили, смотрели угрюмо в землю, как люди, потерявшие что-то, виноватые и не понимающие, зачем они здесь. Только Жорка Витьковский, с распухшим носом, улыбающийся, весь какой-то непробиваемо беспечный, показывал Скляру загнутый финский нож, сжимая наборную костяную рукоятку, рассказывал увлеченно:
– Он меня – дербалысь, у меня сто чертей из глаз вылетело. Я – брык, крепкий, бродяга, навалился, хрипит и душит, злой, как гад ползучий. Ну, думаю, все, Жорка. В башке пух какой-то. Да… А тут разведчик ка-ак ляпнет ему по шее…
Скляр слушал и мелко-мелко кивал, округляя добрые глаза, восхищаясь и любуясь Жоркой, поражаясь его бездумной решительности. Скляр ненавидел немцев, но за всю войну по роду своей службы он еще не убил ни одного из них и был убежден, что это не так легко сделать. Жорка только что, не задумываясь, убил человека, вытолкнув его на бруствер, полоснув в него из автомата. Хотя Скляр понимал, что Жорка не мог сделать иначе, потому что сам рисковал жизнью, и хотя знал, что самого его, Скляра, могла убить пуля этого власовца, все же жутью веяло от того, что произошло на глазах: стоило нажать спуск – и человека нет, будто он и на свет не рождался.
Рядом со Скляром, бережно положив у ног вещмешок, в котором были прицелы, сидел наводчик Вороной, весь словно ушедший в себя, и машинально грыз сухарь, трудно глотая. Он не слышал ни выстрелов, ни того, что говорил Жорка; он был контужен и прислушивался только к тягучему звону в ушах; изредка на остановившиеся глаза его набегало что-то сверкающее. Он промокал глаза рукавом шинели и смотрел на расплывающийся сухарь в испачканных оружейной смазкой пальцах.
– Что у вас с глазами? – воскликнул Скляр с жалостью.
Наводчик не мог расслышать слов, лишь угадал их смысл по губам и не ответил на вопрос, только прошептал едва различимо:
– Лейтенант-то… лейтенант… мальчик ведь… Школьник… Свой паек, табак солдатам отдавал. До-обрый был…
Скляр вспомнил сразу юное, застенчиво краснеющее лицо Ерошина, его щегольские хромовые сапожки, длинную шинель и веселый, звенящий голос его команд, вспомнил, что его уже нет, что остались лишь знаки его жизни на земле – погон и полевая сумка, и, ища виновников его смерти, внезапно гневно оглянулся на двух толстозадых ездовых, что давеча трусливо приседали возле коренников, а теперь шептались, прижимаясь к стене окопа.