Батальоны просят огня (редакция №2)
Шрифт:
И когда упряжка, круто свернув, ломая плетень, влетела в первый двор, лейтенант Ерошин помнил, что он отдавал команды, но сам уже не слышал их. Его оглушило покрывающим все грохотом, он упал. Его несколько раз подкинуло на земле, и горло, грудь стало душить гарью, толом, и потом, кажется, вытошнило скользкой горькой желчью. Сплевывая, кашляя, испытывая прежнее отвратительное чувство своего бессилия, со слезами, застилающими глаза, Ерошин все же поднял налитую чугуном голову, и как будто в лицо ему ударило низким, давящим ревом, захлебывающимся клекотом пулеметных очередей. Увидел, как стремительно и наклонно несся прямо на двор серебряный паук, шевеля огненными пульсирующими лапами,
– Ложись! Ложись! Не бегать!
«Это кричу не я, – мелькнуло у Ерошина. – Но почему я лежу? Что я делаю? Нельзя показывать, что я боюсь. Я ничего не боюсь. Надо встать, посмотреть, где люди… Надо замаскировать орудие… Они заметили его с воздуха…»
Его снова подкинуло на земле, ногами сильно ударило обо что-то твердое. Он теперь лежал лицом вниз. И снова возникший над головой, приближающийся рев заполнил все поры его тела, уши, глаза, легкие. Ему тяжело было дышать. Он кашлял. Его позывало на тошноту, но не тошнило. Ерошин пополз, не зная, зачем и куда. Было такое ощущение: у него ничего уже нет – ни тела, ни сердца, вместо всего этого звук, падающий на него сверху. «Боже мой, орудие не замаскировано…» И казалось, сейчас все прекратится, рев, достигнув своей предельной точки, оборвется, пропеллер врежется ему в голову и вопьется в землю вместе с ним.
«Что это? Неужели смерть? Так быстро? Не может быть! Нет, нет! Я не хочу! Нет, нет! Нет, нет! Нет! Неужели я уже убит? Да, я убит… Нет, нет!.. Это стучат пули вокруг меня?.. Я еще думаю, – значит, не убит… Ох, как я не хочу умирать… Должна быть какая-то справедливость в мире… Я так не хочу…»
– По места-а-ам!
Кто это кричит? Чей это такой знакомый голос? Ах да, это капитан Ермаков! Просто ему показалось. Нет, опять команда: «По места-ам!»
Он вскочил. Ему надо бежать к орудию. Он поднял голову и неправдоподобно близко увидел над собой выходящий из пике ослепительно-серебряный хвост самолета. Его ноги не слушались – упал. И снова поднялся и, спотыкаясь, побежал к невидимому орудию, потом снова упал и, падая, почувствовал, как ему странно легко и свободно стало.
А было ли все это? А может быть, ничего и не было? Нет, все это: ночь, бой, стрельба по бронетранспортерам, убитая выносная лошадь, потом самолеты, – все это ему кажется. Может быть, он вовсе и не на фронте, а спит на своей койке в училище? И через минуту горнист заиграет подъем? А утром так не хочется вставать… «Еще бы немного, еще!»
Но в казарме уже слышится та особая предподъемная беготня дневальных, быстрые, в полный голос приказания дежурного по батарее, и, наконец, вот она – знакомая, подымающая на ноги команда: «Подъе-ем!»
А за обмерзшими окнами – фиолетовый холод, студеный пар вваливается в двери казармы, и фигурки дневальных видны там, как в дыму. Вчера он очень устал. Он смертельно устал. Он вчера целый день откидывал снег от орудий после январской метели. Один откидывал. А снег был крупчатый, пронзительно-солнечный, он вонзался в глаза синими режущими иглами. И сейчас веки невозможно разомкнуть.
«Послушай, пожалуйста, – с закрытыми глазами говорит он дежурному. – Ты учти, будь добр. Я вчера работал, я на зарядку не пойду по приказанию командира батареи».
А кто командир батареи? Ах, да, он вспомнил: капитан… Гречик?..
«По приказанию капитана… – говорит он дежурному умоляющим голосом. – Честное слово!»
«Подъем! – кричит дежурный, как глухой. – Подымайсь! Орудие маскировать! Быстро!»
«По приказанию капитана Гречика!» –
«Ничего не знаю! Подъем! А кто такой Гречик?»
Действительно, кто такой Гречик? Да и зачем это знать? Какое ему дело! Зачем ему знать? Он знает, что говорил дежурный… Он говорил: ты трус, Ерошин. И хотелось ему тогда плакать от обиды, от стыда, от бессилия.
«Что это? Я думаю, – значит, я не убит. Но ничего вокруг нет… Нет, я не убит. Только бы вдохнуть воздух, глаза открыть…»
Он разомкнул глаза, и в эту секунду черная грохочущая стена накрыла его, и он не успел понять, что случилось с ним.
Когда через двадцать минут после бомбежки Борис вместе со Скляром и сержантом Березкиным вбежал во двор, развороченный бомбами, усыпанный самолетными гильзами, на том месте, где лежал лейтенант Ерошин, ничего не было.
То, что оставалось от Ерошина на этой земле, был почему-то уцелевший в своей первозданной чистоте новенький лейтенантский погон и найденная на огороде полевая сумка, которую принес и опознал сержант Березкин.
Глава одиннадцатая
Почти не пригибаясь, вытянувшись цепочкой и обходя воронки, шли по деревне двенадцать человек. Многие из них шли в плотной немоте, не слыша ничего, кроме стрекочущего, как кузнечики, звона в ушах. Их осталось двенадцать артиллеристов, без орудий, без лошадей. Лишь две панорамы – одну разбитую, другую целую – нес в вещмешке совершенно оглохший наводчик Вороной.
Деревня горела. Черный дым полз над плетнями, искры и траурный пепел сыпались на шинели, жгуче-острым дыханием пылающей печи дышало в лицо. Но никто, видно, не чувствовал этого, не защищал волос, не прикрывал глаза от жара, – все равнодушно и вспоминающе смотрели в землю. Словно какой-то козырек висел над бровями. После неестественного напряжения темный козырек этот мешал смотреть в небо, и все видели только землю. И хотя пылали вокруг окраины и оранжевые метели огня, дыма и искр бушевали за плетнями, никто не смотрел по сторонам. Смешанный треск очередей, визг пуль в переулках, звенящая россыпь мин впереди – все это после получасовой бомбежки казалось игрушечным, неопасным.
Борис шел, нервно засунув в карманы руки, не оглядывался, не подтягивал отстающих людей, – команды им были не нужны. Свой голос и голоса людей раздражали его. Было ясно: батальон сжат, как в игольном ушке, и все, что могло произойти два часа назад, ночью, на рассвете, не произошло. Но все же в его сознании билась, как загнанная, надежда: «А может быть… а может быть…»
На окраине деревни, густо затянутой дымом, кто-то закричал слева от дороги:
– Куда? Куда к немцу прешь? Не видишь?
И в дыму этом запорхали вспышки, залился в лихорадочной дрожи станковый пулемет, – двое солдат лежали в придорожной канаве за «максимом».
– Мне командира батальона, – сказал Борис, удивляясь странному спокойствию своего голоса.
– На высотке! Влево по траншее!
Вся эта высотка, сплошь опоясанная недавно аккуратными немецкими траншеями, сейчас была разворочена воронками, разрыта черными ямами, ходы завалены землей вперемешку с торчащими ребрами досок; валялись на брустверах окровавленные клочки шинелей, стреляные гильзы, немецкие коробки от противогазов, расщепленные ложи винтовок, – в эти места были прямые попадания. И было все-таки непонятно, почему на высотке казалось пусто и почему встретили здесь лишь три пулемета и человек десять автоматчиков возле самого входа в блиндаж. Когда Борис вошел, Орлов, в расстегнутом кителе, с худым серым лицом, – оно словно подрезалось, и куда девалась припухлость на щеке, – кричал на остроносого, изможденного пехотного лейтенанта с автоматом в опущенной руке.