Батюшков
Шрифт:
Иль бросьте на гробницы
Богов домашних лик,
Две чаши, две цевницы
С листами повилик;
И путник угадает
Без надписей златых,
Что прах тут почивает
Счастливцев молодых!
Легкость жизни призвана преодолеть тяжесть вечной разлуки, сладость любви и дружбы — победить ее горечь, красота поэзии — опоэтизировать смерть. А всё вместе — побороть страх смерти, столь очевидно свойственный автору этих строк. Повторимся: в поэзии Батюшков видел мощный императив, долженствующий изменить мир вокруг и личное мироощущение. В этом состояла его «маленькая философия»[208]: гармоничные стихи, по своим стилистическим качествам приближающиеся к совершенству, были призваны благотворно воздействовать на мир. Но силой слова побеждался не только внешний хаос, который поэт нередко ощущал вокруг себя, но и внутренние демоны. И напрасно Пушкин упрекал Батюшкова в необдуманном эклектизме: «Главный порок в сем прелестном послании есть слишком явное смешение древних обычаев мифологических с обычаями жителя подмосковной деревни. Музы — существа идеальные. Христианское воображение наше к ним привыкло, но норы и келии, где лары расставлены, слишком переносят нас в греческую хижину, где с неудовольствием находим стол с изорванным сукном и перед камином
Через несколько лет в статье «Нечто о поэте и поэзии» Батюшков лапидарно сформулирует свое поэтическое credo, в целом совпадающее с выраженным в «Моих пенатах»: «Я желаю — пускай назовут странным мое желание! — желаю, чтобы поэту предписали особый образ жизни, пиитическую диэтику; одним словом, чтобы сделали науку из жизни стихотворца. <…> Первое правило сей науки должно быть: живи как пишешь, и пиши как живешь. Talis hominibus fuit oratio, quails vita[210]. Иначе все отголоски лиры твоей будут фальшивы»[211]. Второй принцип этой странной науки — духовная свобода, которая дается только путем отказа от суеты мира: «Жить в обществе, носить на себе тяжелое ярмо должностей, часто ничтожных и суетных, и хотеть согласовать выгоды самолюбия с желанием славы — есть требование истинно суетное. Что образ жизни действует сильно и постоянно на талант, в том нет сомнения»[212]. В качестве примера Батюшков приводит легенду о поэте И. Ф. Богдановиче, авторе блистательной поэмы в анакреонтическом стиле «Душенька», жизнь которого может служить образцом для подражания: «Богданович жил в совершенном уединении. У него были два товарища, достойные добродушного Лафонтена: кот и петух. Об них он говорил, как о друзьях своих, рассказывал чудеса, беспокоился об их здоровье и долго оплакивал их кончину»[213]. В реальности, однако, всё выглядело не столь поэтично. В одном из своих самых длинных и безотрадных писем Гнедичу из Хантонова измученный одиночеством и тягостным бездействием Батюшков, поздравляя с именинами своего друга, написал характерную фразу: «Я тебе позволяю в мои именины написать ко мне столько же стихов и выпить за мое здоровье бутылку… воды, так как я это торжественно сделаю завтра при двух благородных свидетелях, при двух друзьях моих, при двух… курчавых собаках»[214]. Насколько благотворно воздействовала на самого Батюшкова его «маленькая философия», насколько меняла мироощущение поэта его гармоничная поэзия, предоставляем судить нашему читателю.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
«Свои стихотворенья читает мне Хвостов…»
Батюшков приехал в Петербург во второй половине января 1812 года, остановился у Гнедича на Садовой улице и сразу стал действовать, несмотря на лихорадку, которая сразила его немедленно по прибытии. Вяземский, который на этот раз не дозвался Батюшкова в Москву, насмешливо благословлял и наставлял его в письме, адресованном «повесе Батюшкову, дурному баснописцу Батюшкову, раненому в жопу Герою Батюшкову, по некоторым обстоятельствам Тибуллу Батюшкову, не приехавшему в Москву, устрашенному угрозами Шаликова Батюшкову, написавшему какое-то славное послание к Жуковскому и Вяземскому, о котором все известны, кроме Жуковского и Вяземского…»[215]. Этот игровой тон, эта легкая ирония задушевных писем совсем скоро станут частью истории, уйдут в небытие — наступил 1812 год.
Намерение Батюшкова найти подходящее место, дававшее бы какой-то дополнительный заработок к тем четырем тысячам оброка, которые он с трудом собирал со своих крестьян, было на этот раз вполне серьезным. Надежды на службу в Императорской Публичной библиотеке, директором которой состоял А. Н. Оленин, оправдались не сразу. Вакансий там не было. Однако Оленин принял своего молодого друга очень тепло и обещал содействие. Нельзя сказать, что Батюшков чувствовал в этот раз себя совершенно свободным от домашних обязательств: если сестры давали ему передышку, то с самого начала года болезни детей и неприятности терзали Е. Ф. Муравьеву. В письме, посланном буквально вдогонку Батюшкову, она признавалась: «Ежели бы я не столько тебя любила, то пожелала бы тебя в Москву…»[216] Однако и она отступила и, искренне желая племяннику добра, поддержала его планы: «Узнав, что ты был болен, когда я поехала, я благодарила за тебя Александра Ивановича (Тургенева. — А. С.-К.), который мне сказал, что он уверен, что ты пойдешь в службу, и так я от всей души моей желаю и надеюсь, что оно будет к твоему благополучию. Ты так еще молод, что, конечно, очень много можешь найтить службою; и сверх того можешь быть полезен»[217].
Ждать обещанного места пришлось до апреля, когда в библиотеке, наконец, открылась вакансия и Батюшков был принят на должность помощника хранителя манускриптов. Его непосредственным начальником стал увлеченный своим делом палеограф А. И. Ермолаев, знакомый по оленинскому кружку. Вместе с Батюшковым на службе в библиотеке состояли и прочие участники кружка: Н. И. Гнедич, С. С. Уваров, И. А. Крылов. Сестре Батюшков писал в это время: «На судьбу не имею больших причин жаловаться. Я определен в библиотеку по милости Алексея Николаевича, который ко мне расположен, как истинно добрый человек. Дай Бог ему счастия! Мне еще предлагали к этому другое место у к. Гагарина, место очень выгодное, но я отказался. <…> Должность моя очень незатруднительна»[218]. Тогда же, в апреле, Батюшков покинул квартиру Гнедича и снял собственное жилье — в доме Шведской церкви на Конюшенной улице. Постепенно жизнь наладилась, появились новые знакомства. Во многом это было связано с московскими друзьями: благодаря им Батюшков сошелся с Д. В. Дашковым, Д. Н. Блудовым, А. И. Тургеневым, Д. П. Севериным. Все они, в свою очередь, составляли домашний круг И. И. Дмитриева, в это время занимавшего пост министра юстиции, друга и единомышленника Карамзина, покровителя молодых и одаренных «петербургских карамзинистов». Свидетельством приятельских отношений и общего поэтического и одновременно игрового тона, принятого в этом кругу, может служить стихотворная записка Д. В. Дашкова с красноречивым адресом: «Дашков Батюшкову здравия желает», вероятнее всего относящаяся
Я нынче целый день микстуру принимаю,
Которой принимать тебе я не желаю.
Приди, и посети меня, любезный друг!
Собой одушеви мой изнемогший дух.
Один я на софе — над мной призрак унылый:
И Жихарева бред Дашков внимает хилый.
Приди — и насладись; блистает в чашках ром.
Присутствием твоим украсится мой дом.
10 апреля, а не 1-го[219].
До отъезда из Петербурга еще не определившийся в своих литературных симпатиях и не примкнувший ни к одному из лагерей, Батюшков вернулся последовательным карамзинистом. Он ощущал себя человеком партийным и происходящее в стане противников воспринимал совершенно однозначно. «Ты себе вообразить не можешь, что делается в Беседе! — отчитывался он в письме Вяземскому, посетив одно из заседаний. — Какое невежество! Какое бесстыдство! Всякое лицеприятие в сторону. — Как? Коверкать, пародировать стихи Карамзина, единственного писателя, которым может похвалиться и гордиться наше отечество. <…> Я же с моей стороны не прощу и при первом удобном случае выведу на живую воду Славян, которые бредят, Славян, которые из зависти к дарованию позволяют себе все, Славян, которые, оградясь щитом любви к отечеству — за которое я на деле всегда был готов пролить кровь свою, а они чернила, — оградясь невежеством, бесстыдством, упрямством, гонят Озерова, Карамзина, гонят здравый смысл…»[220]
Вместе со своими друзьями, сторонниками карамзинской школы, Батюшков снова сделал попытку вступить в обновленное Вольное общество любителей словесности, наук и художеств, председателем которого теперь стал его давний знакомый — Измайлов. 8 февраля на заседании Общества было прочитано батюшковское стихотворение «Дружество», и его автор наконец удостоился чести быть принятым в действительные члены. В то же самое время в Вольном обществе оказались и его друзья, приверженцы карамзинской школы: первым туда вступил деятельный Дашков, подготовляя почву для будущей борьбы с шишковистами, вслед за ним потянулись и другие — В. Л. Пушкин, Д. Н. Блудов, Д. П. Северин, С. П. Жихарев. Все они воспринимали Общество как возможность объединить свои усилия против «Беседы». «За два месяца Батюшков посетил девять заседаний Вольного общества, лишь одно пропустив по болезни, — пишет О. А. Проскурин. — Но сколько-нибудь ощутимого участия в его работе поэт не принял. Он не мог не заметить, что далеко не все обстояло в обществе так благополучно, как хотелось бы. Часть членов, настроенная явно „прошишковски“ и питавшая несомненные симпатии к „Беседе“, была недовольна усилением карамзинистского крыла. Обстановка становилась взрывоопасной»[221]. Взрыв вскоре произошел. Причиной его стало решение, принятое большинством голосов и вопреки яростному сопротивлению Д. В. Дашкова: Общество постановило принять в свои ряды в качестве почетного члена одного из самых одиозных авторов шишковского круга, Д. И. Хвостова. Хвостов был крупным государственным сановником, но на досуге писал стихи и переводил классических авторов, как западноевропейских (Лафонтена, Расина, Мольера), так и античных (Пиндара, Горация). Он был чрезвычайно плодовит и столь же — чрезвычайно — бесталанен. К его писаниям карамзинисты не относились всерьез, их колким нападкам преимущественно подвергались другие члены «Беседы». Имя Хвостова использовалось как нарицательное для обозначения литературной безвкусицы и графоманства. Принятие его в почетные члены Вольного общества любителей словесности, наук и художеств заставило горячего и задиристого Дашкова пойти на военную хитрость. Внезапно согласившись с мнением большинства, Дмитрий Васильевич добровольно взял на себя труд подготовить и произнести приветственную речь в честь вновь принимаемого почетного члена. 14 марта на заседании Общества Дашков произнес свою блестящую речь, выполненную в форме издевательского похвального слова, адресуясь прямо к сидящему на почетном месте Д. И. Хвостову. Это событие впервые обозначило непримиримую позицию карамзинистов, а само дашковское «славословие» стало образцом для арзамасских речей и текстов, которые до сих пор невозможно читать без смеха:
«Любезные Сочлены! Нынешний день пребудет всегда незабвенным в летописях нашего Общества: ныне в первый раз восседает с нами краса и честь Российского Парнаса, счастливый любимец Аонид и Феба, Гений единственный по быстрому своему парению и разнообразию тьмочисленных произведений. <…> Труды его необъятны: единый взор на них утомляет память и воображение, а знамения побед его изумляют нас, поражают. Он вознесся превыше Пиндара, унизил Горация, посрамил Лафонтена, победил Мольера, уничтожил Расина (вспомним, к слову, два батюшковских стиха из „Видения на берегах Леты“, адресованные Мерзлякову: „Задушил Вергилья, / Алкею укоротил крылья“. — А. С.-К.). При чтении драматических его произведений смех и жалость попеременно наполняют душу читателя, а на сцене игра превосходной актрисы никогда не способствовала их успеху. Пусть весьма немногие из наших писателей, стремясь за бессмертием, получают его в награду за произведения, обработанные с величайшим тщанием и соделавшиеся образцами точности в мыслях, красоты слога, силы выражений — но почтеннейший сочлен наш и кроме того увенчан зарею бессмертия, единым блеском природных своих дарований». В конце речи, составленной из подобных весьма сомнительных похвал, Дашков предложил «любезным сочленам» посвятить всю дальнейшую деятельность Вольного общества любителей словесности, наук и художеств комментированию произведений графа Хвостова. «Труд сей неизмерим, — восклицал Дашков, намекая на плодовитость поэта-графомана, — но зато какую славу оный вам обещает!»[222]
Издевку Дашкова распознали не только те члены Общества, против которых был направлен этот памфлет, но и сам чествуемый поэт. На экстраординарном заседании Общества 18 марта Дашков был исключен из действительных членов. Его единомышленники один за другим последовали за ним. 16 мая Батюшков письменно известил, что «обязанности по службе» вынуждают его «сложить с себя звание действительного члена». В журнале заседаний Общества последовала запись: «Определено согласно желанию г. Батюшкова исключить его из списка Членов»[223]. Посещать заседания Батюшков перестал гораздо раньше, чем потребовал «отставки», — с 18 апреля.
Речь Дашкова наделала много шума. В Москву полетели письма с отчетами. «Когда увидишь Северина, — писал Батюшков Вяземскому, — скажи ему, что он… выключен из нашего общества: прибавь в утешение, что Блудов и аз грешный подали просьбы в отставку. Общество едва ли не разрушится. Так все преходит, все исчезает! На развалинах словесности остается один столп — Хвостов, а Измайлов из утробы своей родит новых словесников, которые будут писать и печатать»[224].
Литературная жизнь бурлила с небывалой активностью.