Бедный Авросимов
Шрифт:
Все трусы всегда и во всем трусы, да к тому же и подлецы (так принято считать), а что ротмистр струсил, в том Авросимов не сомневался и в первый же день после возвращения из поездки, столкнувшись с ним в комендантском доме, поглядел на него с презрением и насмешкой, однако Слепцов прошел мимо, даже вида не подав, что они знакомы. Тогда-то в сердце нашего героя угнездилась тревога, ибо ничего доброго не мог сулить этот неприступный вид подлого лейб-гусара: доложи он господину Боровкову о всяких разговорах, которые позволил себе наш герой, и жизнь Авросимова могла перемениться с прелестной легкостью. Тревога же усилилась, когда нашего героя вдруг вызвали к правителю дел. Уж как он спешил, лучше и не вспоминать.
Александр Дмитриевич распорядился
Батюшки светы! Как же сие произошло? За что ротмистр пощадил своего противника?
И хотя мысль об обидчике колупановском продолжала мучить Авросимова, однако новое происшествие на него весьма повлияло, и он теперь был в еще большей растерянности от раскрывшегося пред ним многообразия человеческой души.
Так переживал он, направляясь к дому, но послышался скрип полозьев, что вовсе не сулило ничего доброго, и, переполненный размышлениями и неистовством, Авросимов кинулся под родимый кров, который, ровно спасительный берег, предстал перед ним.
Ерофеич смотрел на Авросимова, подобно волку, которого вконец уже затравили, а охотники - вот они, рядом. И наш герой вообразил вдруг, что не иначе как Милодора ожидает его с жалобами, или сама Амалия Петровна подъехала душу вынимать, или, может, Дуняша разыскала его в столице каким-то чудом...
Оттолкнув старика, он ринулся в комнату. Дверь отлетела под ударом. Стены содрогнулись. Ерофеич за спиной всхлипнул или засмеялся, старый черт...
Посреди комнаты, упрятав лицо в ладони, в скорбной позе сидел Аркадий Иванович. Господи, что же еще-то стряслось?!
Тут капитан поднял лицо. Глаза его были влажны.
– Господин Ваня, - сказал он.
– Вообразите, я должен искать у вас защиты. К дядюшке вашему, к прекрасному Артамону Михайловичу, идти не могу, ибо он во мне видит героя, но меня бьют по щекам, господин Ваня.
– Как же это?
– За верность мою был я определен в гвардию, - с горечью продолжал капитан, - но господа гвардейские офицеры чинят мне всяческие подлости, и нигде в полках не могу найти я себе пристанища. Что же делать мне, господин Ваня?..
– За что они?
– спросил наш герой, обуреваемый сложными чувствами. С одной стороны, ему, как человеку искреннему и полному всяческих благородств, было жаль капитана, который подвергался преследованиям самодовольных петербургских шалопаев, но с другой - цыганские глаза Аркадия Ивановича уже не возбуждали в нем прежнего расположения, да и смех его был холоден, и рыдания не безутешны...
– За что же они?
– Ах, не знаю, господин Ваня, - вздохнул капитан.
– Кто за что, по пустякам все, то будто поглядел не так, то словно должен что... Вот нынче, к примеру, в Павловских казармах, вы только вообразите, я уж о прежних случаях не говорю, нет, а вот нынче в Павловских казармах, свеженькое еще: собираются деньги по кругу, ну, знаете, для подарка дочери генерала к свадьбе. Спрашиваю: "Кому деньги сдавать?" Норовлю самым первым, чтобы не подумали чего: мол, армейский нищенка, черная кость... Нет уж, увольте, господа... "Какие деньги?" - удивляется Штуб, этот прапорчишка, проклятый немец, бисова сука. "Да на подарок генеральской дочери", - говорю я, а сам трясусь в лихорадке, господин Ваня. "Ах, на подарок?
– говорит он.
– А деньги-то ваши? Кровные? Не ворованные?" Это опять, господин Ваня, презренный намек на ту историю, помните? Ну с казенными суммами... Я же не могу с ним стреляться, черт! Я же только определен! По высшему соизволению! Или лицом я не вышел?.. Ну хорошо. Тут к вечеру, вообразите, квартирмейстер этот,
– Я любил его и люблю, и боль разрывает мою душу..." - "Вот как?
– усмехается он.
– Любите государственного преступника, и боль разрывает вам душу?.." Представляете? Ставит меня в такое положение перед десятью парами нахальных глаз! Он, подлая лиса, сам небось по Галерной маршировал, я знаю, и хватал и вязал тогда в декабре!.. Тут я, господин Ваня, натурально, смешался, потому что не могу понять: с добром он или напротив... "То есть как это я люблю?" - спрашиваю. Вижу улыбки на лицах. "Это я вас спрашиваю, - говорит он, - вы любите государственного преступника?" - "Нет, - говорю я, - не люблю".
– "Как же это вы его не любите? То любили, а теперь не любите, - говорит он усмехаясь.
– Какой вы, однако, непостоянный..." И уходит прочь, и все они уходят с ним. Хоть бы один мне сочувствие выразил. В полночь еду в один дом. Хочу развеяться маленько. Еще карты по рукам не пошли, а уже слышу: "Вы передергиваете!.." Помилуйте, какое тут может быть передергивание, когда карты еще по рукам не пошли?.. Тут всей колодой мне по щеке...
"Стреляться!" - кричу я, потому что сил моих уже больше терпеть не осталось. "С вами стреляться невозможно, - говорят они, - потому что вы на руку не чисты..." Вы разве меня не знаете, господин Ваня? Вы же меня вот как знаете... Я плакал перед генералом. "Ваше превосходительство, это же невыносимо!" - "Голубчик, - сказал он мне, - вы новенький, это со всеми так..." - "Ваше превосходительство, а может, неродовитость моя тому причина? Да, пусть я не знатен, разве я государю не честно служу?.." - "Что вы, Господь с вами, - сказал он.
– Какой предрассудок!" Вот вам и предрассудок.
– Вы же сами в гвардию мечтали, - сказал наш герой, вдруг пожалев капитана.
– Нет, вам надобно стреляться, стреляться...
Тут он вспомнил собственную свою обиду, и лицо ротмистра Слепцова возникло перед ним.
– А у пистолета вашего курок свернут, - сказал он Аркадию Ивановичу.
– Да это не беда, - ответил капитан равнодушно, не удивляясь, - он и со свернутым курком стреляет, я знаю...
– Да неужто вы всем так не угодили?
– спросил Авросимов.
– Вот ведь и полковник ото всех терпит - и от врагов своих, и от друзей...
И тут перед Авросимовым промелькнуло одно давнее воспоминание, как летом в деревне благословенной наблюдал он совершенно нелепую картину, говорящую о многих неизведанных тайнах природы. Брали курицу, клали ее на спину, прижимая к полу, и проводили мелом вокруг несчастной птицы, а затем отпускали ее. Она вскакивала, дурочка такая, пуча глаза, ноги ее выписывали кренделя, будто она с ночи до утра гуляла в трактире у заставы. Так ковыляла она среди изображенного круга, а выйти из него не смела. Отчего такое? Кто же это шепнул ей, что она не смеет? Все вокруг надрывались смехом, глядючи на хмельную тварь, а кто-то вдруг возьми да и крикни:
– Да вы сами в кругу, черти лопоухие!
Может быть, и в кругу, милостивый государь, но ужель возможно сие понять тому, кто сам из круга не вырвался? Нет, невозможно. Вот, вообразите, провели вокруг нас линию, означающую, к примеру, что без казенной палаты жить, мол, нельзя, и мы с тем понятием существуем, и ежели и мелькнет сомнение, так сразу же его гоним прочь: да неужто все дураки, а я один - умник? Такого быть не может. Нужна казенная палата... Вот ведь беда какая. О казенной палате - это я к примеру, а не потому, что я против. Пусть она себе процветает, Бог с нею. Но история жизни учит, что лишь немногим из нас удается вырваться за сию линию, проведенную вокруг, и лишь они-то и могут понять, что сие - просто линия, а не Божье установление... Да, лишь немногие...