Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория
Шрифт:
«Моя Медея — огненно-рыжая, — не поднимая глаз, ответил Феникс и тихо прибавил: — Как ты, госпожа…».
Юлия приветливо улыбнулась, но дальше заговорила голосом сердитым и раздраженным:
«А что ты, поэт, собираешься исследовать? У Аполлония ясно сказано: Гера и Афина отправились к Афродите, та уговорила своего сыночка Эрота выстрелить в Медею… Боги решили и заставили. Это — не любовь. Это — судьба».
«Да, у Аполлония так… Но я, может быть, вообще обойдусь без богов. Неужели Язон, увлекший за собой столько героев — и среди них самого Геркулеса, — неужели этот бесстрашный воин, рискнувший плыть на край света и взявший на себя совершенно невыполнимую задачу, неужели он сам по себе не заслуживал любви? Или хотя бы жалости — к своей юности, к своему мужеству?»
Как это с ним теперь нередко случалось, Феникс от косноязычия быстро переходил к красноречию и в обратную сторону.
«Жалости к мужеству?.. О чем ты, поэт?» — спросила Юлия.
«О том, что Медея представила, как он нелепо и страшно погибнет, пожалела его и решила спасти».
«Но разве жалость может вызвать любовь?» — спросила Юлия.
«В настоящей женщине — может! А Медея была великой женщиной!» — взволнованно воскликнул Феникс и впервые посмотрел в лицо своей собеседнице.
Лицо это теперь выражало некую смесь насмешливого недоверия и почти ласкового любопытства. И Феникс заговорил еще более взволнованно и витиевато:
«Медея ведь внучка Солнца. А солнце не только жжет и испепеляет! Ласковое утреннее солнце способно пригреть, обласкать, обнадежить, от холода ненависти защитить и из мрака смерти извлечь!.. И от этого солнечного желания, которое в ней от рождения заключалось, Медея сначала пожалела прекрасный росток, затем стала согревать его в своих чувствах и мыслях и незаметно для себя сама стала лучиться и греться, исполнилась животворящим утренним светом, который воспротивился огнедышащему, смертоносному жару ее отца — царя Ээта, властителя полуденного солнца, ненавидящего всё живое!..»
Феникс замолчал, так как от волнения у него перехватило дыхание. А Юлия его разглядывала с той же странной смесью чувств на лице. И произнесла:
«Пышно сказано… Но ты смотри не влюбись в свою Медею! Опалит тебе крылышки».
И, ничего не прибавив, направилась в спальню.
…Скоро пришли Гракх с Поллой. Гракх последовал за Юлией. Полла разместилась у дверей, ведущих в спальню. Феба заняла место в атриуме. А Фениксу поручили дежурить у дверей на Велабрской улице, но так, чтобы все видели, что он дежурит и сторожит.
XIV. — Я много раз наблюдал Юлию издали и несколько раз — вблизи, — продолжал Гней Вардий. — И, забегая вперед, скажу тебе: таких женщин греки называют парадоксальными. А в латыни для них нет подходящего слова, потому что римский характер яснее и прямолинейнее. И Юлия, хотя по рождению была римлянкой и только римлянкой… Ты уже, наверно, заметил, что лицо ее могло выражать одни чувства, а голос — другие, иногда прямо противоположные. И не только голос и лицо вступали у нее в диссонанс. Лоб, например, мог быть сердито нахмуренным, брови — грозно приподнятыми, а глаза, представь себе, излучали ласку. И с этакой-то ясной лаской во взгляде она могла еще и презрительно щуриться… Как-то раз я попросил Бафилла, знаменитого нашего мима, про которого стар и млад говорили: вот истинный сын Диониса и Талии, настолько велик был на сцене и изображал людей так, что родные мать и отец не могли отличить, — я, описав Бафиллу некоторые Юлины выражения лица, попросил их скопировать. Но он лишь махнул рукой и ответил: «Ты, наверное, Юлию имеешь в виду? Нет, сыграть ее невозможно. Я пробовал. Не выходит».
Потому что она не играла. Черты лица ее жили, словно сами по себе, подчиняясь тем чувствам, которые в ней роились, будто пчелы, друг с другом перемешиваясь, то вылетая наружу, то исчезая в темной глубине улья…
Она, например, обладала редкой для женщины способностью выглядеть некрасивой, усталой, одутловатой и вдруг, в какое-то сущее мгновение, не меняя одежды, не прибегая к косметике, становилась почти ослепительной красавицей! Она преображалась, как у Гомера или у Вергилия преображаются герои, словно по велению бога или богини…
Она была презрительно-насмешливой. Колкие и едкие остроты ее были известны по всему Риму, не менее чем шутливые выпады Криспина и ироничные замечания Семпрония Гракха. Но Гракх был постоянно-ироничен, Криспин — безостановочно-шутлив. А Юлины насмешки вспыхивали и поражали, как молнии: из туч невозмутимой серьезности, из радужных облаков благожелательного внимания к своему собеседнику, из ясного неба непринужденной беседы. От ее внезапной насмешливости ничто не могло защитить. И невозможно было предугадать, когда вдруг нацелится, сверкнет и ударит, припечатывая к земле.
Она могла распространять вокруг себя такой холод, что окружающие буквально мерзли и ежились. Или так могла не замечать людей, что они сами теряли себя и им начинало казаться, что уже нет их, пожалуй, на свете — растворились, рассеялись, испарились. Но стоило Юлии приветливо глянуть на человека, улыбнуться ему, заговорить с ним пусть даже насмешливо, но не презрительно, строго, но не сурово, — человек этот будто набухал от радости, расцветал от счастья и плодоносил желанием услужить Юлии, отблагодарить ее за внимание, за расположение к себе.
Не было в Риме более скрытного человека, чем Юлия. И не было более искренней женщины. Так, во всяком случае, утверждал Тиберий Семпроний Гракх. А Феникс потом многократно повторял за ним, цитируя его изречения:
«Якобы добрые и честные люди лишь прикидываются, что они добрые и честные. А Юлия не прикидывается».
«То, что она скрывает, — это ее искренность».
«В мире, утонувшем во лжи, она единственно правдивая»…
Но я, похоже, слишком забежал вперед…
XV. — После второго разговора с Юлией, — продолжал Вардий, — Феникса стало бросать то в жар, то в холод. Увидев ее, он теперь то бледнел, то краснел; нежные щеки его то вспыхивали и рдели смущенным румянцем, то, будто от страха, теряли окраску и становились безжизненными, как у гипсовой маски. При этом, как он сам признавался, у его побледнения и покраснения не было решительно никакой причинно-следственной связи. Он бледнел и краснел без всякого внешнего повода. Гракх и Полла недоумевали и спрашивали: «Ты что такой бледный — ночью не спал?» или: «У тебя не жар ли — почему ты такой пунцовый?». А Юлия вовсе на него не глядела, словно не видела.
Он же то боялся поднять на нее глаза, то смотрел ей вслед остановившимся взглядом, и когда она скрывалась за дверью или фигура ее исчезала за поворотом улицы, долго еще смотрел и не мог оторваться, остолбенелый и очарованный — нет, не Юлией, а какой-то внутренней, неведомой силой… У Аполлония в его «Аргонавтике» похожие чувства испытывает Медея:
Искоса, скрыв глаза под светлым платком, дочь Ээта Вслед глядела ему, свое сердце болью сжигая. Мысль ее, сну подобно, за ним неслась неприметно…