Бедолаги
Шрифт:
Андраш отставил поднос, вернулся в коридорчик, прихватил печенье и банку с медом, сел. Вчера в это самое время Изабель размышляла, не надо ли помочь Гинке готовить, и с двойственным чувством ожидала вечера, суматохи и выпивки, непременных на вечеринках, которыми Гинка так гордилась. Та не скрывала, что предпочитает звать в гости одиночек, и даже десять супружеских пар накануне золотой свадьбы не помешали бы ей считать всех гостей холостыми и незамужними. В первые же минуты она умела разделить пару каким-нибудь колким словцом, или комплиментом, или насмешливо-снисходительным замечанием, обладая безупречным инстинктом в поисках той точки, когда и любящие друг друга люди готовы разойтись, и умея пробудить в каждом желание найти более приятное и волнующее общество хотя бы на этот вечер. На нее бы обижались, однако подобная тактика приносила результат: не проходило и получаса, как устойчивые связи распадались и каждый старался
Андраш положил ей руку на колено:
— Не надо так переживать. В итоге окажется, что погибших меньше, чем они думают.
Голос Андраша, обычно такой приятный и спокойный, звучал глухо, он запустил пальцы в свою густую шевелюру, провел ладонью по широковатому лицу. Изабель следила за его взглядом, не отрывавшимся от новых туфель. Андраша занимал вовсе не Центр международной торговли. Его занимали новые туфли и напряжение, исходившее от Изабель, сигналы, уловленные его приемником, но не распознанные им, не обработанные. Изабель напоминала ему пойманного зверя, который прикинулся спокойным, а сам готовит побег и безразличен ко всему, кроме принятого решения.
— Изабель?..
Она взяла чашку, стала согревать ладони. Андраш не решился спросить про вечеринку у Гинки. Вчера Изабель поехала в Шарлоттенбург прямо из бюро, не заходя домой и не переодевшись, в джинсах, в кроссовках, в майке с коричнево-желтыми кружочками. Андраш давно заметил, что мужчины обычно воспринимали Изабель точно как он, а она держала его за старшего брата, проявляя доверие и некоторую небрежность, а порой стараясь помучить, как мучают тех, в ком не сомневаются. В тысячный раз спросил он себя, отчего бы ему не вернуться в Будапешт, отчего бы не собрать вещички и не свалить бесповоротно прямиком в Будапешт, где зять Ласло готов открыть с ним рекламное и дизайнерское агентство. Долгое время Андраш убеждал себя, что не доверяет энтузиазму Ласло, что мысль о возвращении к родителям, в дом, откуда его, четырнадцатилетнего, отправили к дяде с тетей в Германию, ему непереносима. И сам знал, что притворяется.
— Вчера в это самое время… — Изабель наконец нарушила тишину, но тут же снова умолкла.
Андраш только головой покачал. Должен же кто-то ответить за произошедшее, должен кто-то заплатить за то, что люди теперь — не важно, в Германии или в США, — чувствуют себя так, будто у них отобрали настоящее, сегодняшний день. «Реальность всего мира взорвана, — думал он, — и пока человечество снова успокоится, смирится с былой несправедливостью, для них привычной и приятной…»
— Кто-то заплатит, — произнес он наконец, — но явно не те, кто действительно должен за это ответить.
Изабель смотрела на него со слезами на глазах:
— До чего же страшно им было умирать…
И вдруг представила себе Якоба, вдруг увидела, как он вдет рядом по университетскому двору, как он сидит рядом в аудитории. Якоб избежал гибели. О его гибели она никогда бы не узнала, никогда не вспомнила бы о нем, растворившемся в ее равнодушном забвении и в собственной смерти. Андраш встал, чтобы поискать носовой платок. Какая досада. Вернулся, заботливо вытер ей слезы, отдал платок. Вид у нее был несчастный, несчастный и виноватый, как тогда, когда она наконец поняла, отчего Ханна сбрила волосы, обнажив голову. Но то — лет пять или шесть назад, с тех пор она все-таки повзрослела.
— Приходи вечером, я что-нибудь приготовлю. Гуляш, если захочешь. — Он встал и подошел к окну. По Диркенштрассе шли трое мужчин и две женщины, они заняли всю мостовую, держа друг друга под руки и хохоча во все горло. «Все теперь по-другому», — с горечью подумал Андраш, и так ему стало тревожно на душе, что захотелось выбежать отсюда, на улицу и дальше, до парка Монбижу, до берега Шпре, и все дальше, пока город не останется позади.
6
Около шести часов небо затянуло, на город с запада двинулись стеной тьма и непогода, поначалу беззвучно,
Машины прорывались вперед по Коринер — штрассе, мерцали фары, и листва, все еше держась на деревьях, закрывала фонари с их светом коптилки, а напротив — фасады, какими их оставили Вторая мировая и социализм, зато через два дома навязчивые яркие козырьки над магазинами деликатесов и кафе. «Только не стань таким, как все эти неудачники», — говорил ему зять Ласло, уж такой крутой, уж такой успешный, вот только за фирменными этикетками — сплошное убожество. В Германии обведи кого хочешь вокруг пальца, а тот подумает: так и надо. В Будапеште к тебе придут трое ребят и приставят нож к горлу, если ты им не понравился.
Андраш постучал по оконному стеклу, будто хотел привлечь чье-то внимание снаружи или требовал тишины. Ветер теперь рвал ливень клоками, выхватывая длинные серые полотнища, и Андраш прислушивался к звукам у входной двери, хотя Изабель должна нажать на звонок. Если она придет. Уже семь.
За дальней стеной квартиры что-то постукивало, все эти годы Андраш спрашивал себя, что же постукивает там, где его дом примыкает к другому, откуда этот легкий звук, почти перекрытый сейчас завыванием ветра. Там стоял красный просиженный диван дяди Яноша, который тетя Софи попыталась ему всучить так же, как совала очередной пакет с камчатными скатертями и суповыми ложками. Прикрыла спинку и сделала вид, что пытается подтолкнуть диван к двери со словами: «Хочешь — забирай, только прямо сейчас, ждать не могу». Но потом транспортировку дивана — пришлось-таки заказать фургон, да еще просить друга о помощи — она использовала как предлог, чтобы отложить отъезд в Будапешт и целыми днями причитать в опустевшей квартире. Андраш, мол, не увозит диван, а что сказал бы дядя Янош? Вот и лампочка перегорела, а еще, может, Андрашу все — таки взять скатерть, и столовые приборы, и подставки для столовых приборов. Стояло позднее лето, но тетя Софи сидела в меховой накидке на том самом диване и напевала детские песенки. «Тебе, Андраш, тоже надо возвращаться домой». Ворсинки меха — серебристой сибирской лисы, как утверждала тетя Софи, — до сих пор цеплялись и к постельному белью, и к свитерам, только тети Софи на свете не было. «Зачем ты его огорчаешь?» — сказала она Андрашу на прощанье и показала рукой куда-то назад, будто там сидел дядя Янош.
И он остался. С тех пор как Изабель появилась в бюро, он и думать не мог покинуть Берлин, не слышать ее голоса — по-детски звонкого, без глубины, с неожиданными остановками и запинками, плывущего как кораблик из газеты, который то потонет, то выплывет против волны, вспыхивая как огоньки-отражатели вспыхивают на школьном ранце, когда бежит ребенок. Андраша сводила с ума ее ровная доброжелательность, граничащая с равнодушием, а в глубине — неугасимая искорка надежды, и еще мелкая, скрытая подлинка, которая есть почти в каждом человеке, как почти у каждого в кармане есть использованный носовой платок. Но он любил Изабель. Не мог думать ни о ком другом и, наконец, сопротивляясь и ругая себя, призывая себя к порядку, окончательно и бесповоротно согласился с тем, что лично для него не существует верного уклада жизни — хоть в Будапеште, хоть в Берлине. Да и вообще, кто станет его оценивать, кто взвесит и определит недовес? Второстепенный персонаж, чужак, послушный и неприметный приезжий.