Бега
Шрифт:
Оповестив половину редакции, что он едет на машине, Кы-тип угомонился, подхватил портфель с рассказами и убежал.
Уже подъезжая к особняку ваятеля, Виктор ощутил под ложечкой праздничный холодок. Кытин затрепетал. Ему вдруг безумно захотелось приобщиться к чарующему быту.
Виктор попросил шофера остановиться у самых ворот. Потом вылез, облокотился на машину, как на собственную, и лениво, как бы в ожидании подзадержавшейся в особняке жены, закурил.
Получилось не так уж плохо.
Кытин погладил железные ворота и решил писать отныне не
Агап Павлович встретил Кытина тем же манером, что и Бурчалкнна.
Он кружил возле фотовыставки. Но это было, пожалуй, лишним. Кытин и без того глядел Сипуну в рот, будто хотел поставить ему пломбу, и записывал за ним дословно, стараясь подчеркнуть, что мысли ваятеля глубоко разделяет.
— Это же моль! — говорил Агап Павлович, косясь на корреспондента.
— На добром шевиоте общества! — живо дополнял Кытин.
— Мы и так у народа в долгу, — говорил ваятель.
— Как в шелку! Как в шелку! — подхватывал Кытин.
Агапу Павловичу это понравилось.
«Бойкий юноша, — подумал он. — Далеко пойдет».
Заметив к себе такое расположение, Кытин изловчился ввернул следующие слова:
— К чувству общественного негодования, Агап Павлович, у меня примешивается и личная боль!.. Меня, видите ли, не печатают.
«Я не ошибся, — подумал Сипун. — Ничего святого!»
— И придирки подозрительны, — низким голосом продолжал Кытин. — «Вы, — говорят, — как акын: описываете все подряд, без разбору». Но «как акын» — это же реалистично!
Кытин поднял вспученный рукописями портфель и подержал его на весу.
— Восемь раз свой сборник предлагал. И всякий раз — «не то». А что же «то»? Я ведь не символист! Все, что у меня есть, это… э… Лев Толстой, любимая работа и тяга к родниковому, солнечному.
— Хорошо, хорошо, — сказал Сипун. — Оставьте сборник.
В кабинет заглянул измазанный глиной человек:
— Вам, Агап Павлович, письмо. Возьмите, пожалуйста. И еще мне хотелось спросить, могу я быть сегодня свободен?
— Да, можете. Проводите заодно молодого человека.
За железные ворота Кытин выскочил, как в угаре, и полквартала пробежал пешком. Только тут он сообразил, что приехал на машине, хлопнул себя по бедрам и степенным шагом вернулся назад.
— На Селянку! — сказал он шоферу, стараясь, чтобы голос его звучал по-яремовски.
По дороге домой он все более проникался важностью и перед самой Селянкой неожиданно для самого себя загундосил: «Мой час настал…»
Дома он отверг гороховый суп, надменно обозвал жену кухаркой и получил пощечину, но не остыл, а еще больше напыжился и, бормоча: «История нас рассудит», — удалился злыми шажками на кухню. Там он постелил на стол газетку и погрузился в работу.
Щека горела, как в огне, и тонизировала его в работе. «Нет! — писал он самозабвенно, тесня грудью стол. — Неспроста окрестил их Сипун „молью“».
Кытин подумал
Глава XXV
Второй сон Агапа Павловича
Выпроводив Кытина, Агап Павлович почувствовал себя устало и скверно. Ни удовольствия, ни успокоения этот «визит вежливости» ему не принес и, хуже того, оставил неприятный осадок. Агап Павлович достал из шкафчика «крохоборский женьшень» и решил испытать на себе народное средство. Он налил в рюмочку двадцать капель, подозрительно принюхался и подозрительно же лекарство проглотил. После этого он распечатал письмо и погрузился в чтение:
«Дорогой ты наш земляк, Агап Павлович! Нет возможности скрыть своего волнения, которое не оставляет меня вот уже больше двух недель. Очень я одушевлен вашим „Иваном Федоровым“, от которого беру силу для работы и утешение в беде…»
Агапу Павловичу как-то сразу полегчало, будто пришло второе дыхание.
«…Глядя на ваш памятник, мне иной раз хочется маненько полетать, а другой раз будто в горле что встрянет, вроде рыбного позвонка, так что слеза прошибает…»
У Агапа Павловича запершило в горле и у самого навернулась слеза.
«…А теперь о главном. Помогите мне стать пихмеем. Пихмей это такой особенный карлик, которому от государства положено одеждой и деньгами. Росту во мне без сапог 156 сантиме…»
Дальше Агап Павлович и читать не стал, а проклюнувшаяся слеза высохла сама собой.
«Ничего святого! — думал он раздраженно. — И приятное-то тебе делают гадко, не по-людски. Все попрошайки. Все „пихмеи“! И этот сгорбленный Кытин, и Тимур, и Кирилл. У всех проглядывает в глазах не почтительность, а нахальная нищенская печаль. Как с такими не потерять веру, спрашивается? А прогнать, вычеркнуть к чертовой бабушке — нельзя: надо биться с недругами, надо держаться косяком».
Агап Павлович влился всей спиной в кресло и развесил руки на подлокотниках, жмурясь на свет медленно и безучастно, как цирковой лев на обруч: и давит зевота, и тошно прыгать, да надо, надо показать пломбированные зубы — дескать, я зверь вольного пошиба, хотя на воле тебе давно не жизнь и ты боишься ее больше пистолета, заряженного не то перцем, не то пиретрумом. Что же, извольте, он сиганет в дырку и зарычит для испужения публики, но зато потом дадут кусок мяса, и будет теплый вольер, где так уютно пахнет осликами и бывшей дикой собакой динго, обученной считать до четырех.
Агапа Павловича бросило неожиданно в жар: это начал действовать «женьшень», и действие его, надо сказать, было странным. Мягкая дремота запеленала Агапа Павловича, он потеплел, и голова его скатилась на грудь.
— Добрый вечер!.. Не ждали? — пролаял пес, вытирая лапы о ковер, и, принося извинения, добавил: — С этим свинским паровым отоплением вся оригинальность визита теряется — лезешь в двери, как почтальон.
— Х-хи, расскажи, как ты в бойлерную трубу по невежеству влетел, — сказала лиса.