Беглец из рая
Шрифт:
– Да о чем это ты? – Марфа снова посмотрела на часы.
– Свобода надоела... От свободы тоже устают. И вот тут ты, молодая, спелая, тугая, как осеннее яблоко. Укусишь – на зубах хрустит, а сердце так морозцем и обдаст. И сразу лет десяток с плеч, и таким молодым себя чувствую... Ты мой от Господа аванец, мой задаток, мой прикуп... Говорят, кому с прикупом в карты везет, можно не работать... Проснусь, твое лицо возле, плакать от счастья хочется. Вот заманю под венец – и удержу... Я готов быть твоим рабом. Ты в Бога-то хоть веришь?
Впервые Марфа смутилась, покраснела, но пристальный мой взгляд выдержала.
– Верю, – твердо ответила и торопливо склонилась над тарелкой.
– Ой ли, ой ли, девонька! Верится с трудом! Жарка больно. И глаза прячешь. – Я шутливо погрозил пальцем. Но, знать, задел Марфу за больное: она вспыхнула:
– Ага, вам, жеребцам,
– Девонька моя, да ты о чем? Я не понимаю тебя... Я же пошутил... Ты с чего завелась-то? – изумился я. – Может, что и зря сказал, так прости, – легко повинился я, кляня еебя за невоздержанный язык. – Ты мои слова просеивай сквозь большое сито. Столько дряни сидит на языке.
– Ну ладно, Павел Петрович. – Марфа снова взглянула на часы. – Я вся твоя: от ушек до пяточек. Мысленно целуй... Но мне одной надо побыть. Домой поеду и там переночую... А ты отдохни, поскучай, наберись силенок. Полезно сменить обстановку, голову проветрить, снять угар, поразмышлять, вспомнить прежних дам, сравнить со мною, чтобы не наделать ошибок... И, вообще, полезно побыть одному. Только не увлекайся.
Марфа шутейно взъерошила мои волосы, уже думая о чем-то своем, и легко снялась с кресла, будто лесовая птица тетёра, кости которой наполнены воздухом, а в крылья подбивает ветер, и перелетела в прихожую.
– Как так... А я-то куда? – запоздало вопросил я, и жалобные слова мои повисли в воздухе, словно полова за веялкой. Я нерешительно толокся в проеме двери, не зная, ухватить ли Марфиньку за полу шубейки и скрутить крепко-накрепко или обнять, завлечь в любовное улово, иль отпустить на волю. – Зачем где-то ночевать? Ответь мне... У тебя здесь дом, здесь муж...
– До завтра, милый... Все вопросы потом. – Марфа послала воздушный поцелуй и исчезла.
А моя райская обитель дала первую трещину. Как так получилось, что Господь меня сначала вознес под небеса, насулил блаженств, а после сбросил на землю, не волнуясь, выживу ли я... И вдруг, как-то сами собою, вспомнились слова Фарафонова: «Старичок! Не обещай всего сразу. Иначе после взвоешь».
И верно: добровольно оставляя свободу, охотно свыкаясь с рабским положением, срастаясь с ним душою и самой шкурою, находя в нем свои прелести, так страшно возвращаться на волю, где никто не ждет. Уже простился со всеми, сжег за собою все мосты, отправился с легкой душою на новое место, полагая, что уезжаешь навечно, что встретят тебя под фанфары; и вот спрыгнул ты с поезда для распростертых объятий, а перед тобою глухой полустанок в суземке, темный нахмуренный лес и ни души на сто верст... Ну, помучился ты, поворотил оглобли обратно в родные места, а там уж тебя и позабыли... Поэтому оставляй за собою спасительные лавы, чтобы перейти ров меж прежним состоянием и новым...
Я долго стоял на балконе в каком-то оцепенении, бесцельно глядя вниз, где сновали люди, словно бы раздумывал, броситься мне в город в поисках Марфы иль еще погодить. Случившееся виделось бессмыслицей, и хотя с каждой минутою горечь от обмана нарастала во мне, но раздражение притушалось каким-то бессвязным, косным потоком мыслей, пока-то я вновь начал размышлять... Словно бы, еще бодрствуя, внутренне я уже засыпал, остывал, покрывался пеплом. Это мать-природа спасала меня, чтобы я не взорвался от ревности. Казалось бы, ну что произошло? Да ничего, ровным счетом – ничего... У всякой женщины, покинувшей прежний мир, сохранились устоявшиеся знакомства, еще не все цепочки порваны, в логической системе возникают неожиданные поправки, которые надо принять безболезненно, и мне придется пересилить неприязнь, гнев и внутренний раздрызг, приспособить душу к иным обстоятельствам, в которые я добровольно вступил... Но отчего так тошно мне, муторно и тоскливо, словно бы наобещали кобылицу арабских кровей, а подсунули старого, плешивого одра, которого надо обихаживать до конца дней, чтобы не случилось беды. Еще никакого намека на несчастье не мыслилось даже в дальнем далеке, но я вдруг как бы протрезвел и по странному наитию уразумел, что новый семейный горшок оказался со старыми дырьями, потек прежде времен, и щей добрых в нем не сварить; увы, я наступил на те же грабли, снова угодил на женщину, живущую в состоянии фрустрации... Марфа – раба фрустраций, я – дитя предчувствий. Эти чувственные породы весьма близки по бесконечным перепадам духа, и если наши внезапные взрывы психики совпадают по амплитуде, то никогда нам не слиться
Но чем больше я умалял Марфиньку, чем дальше отдалял от себя, выискивая всяких чернот в ее натуре, чем страшнее рисовал совместное будущее, тем мрачнее, тоскливее и горше становилось на сердце; хотелось бежать в ночь, чтоб сыскать распутницу и вернуть в дом, пусть и пьяную, изгаженную донельзя чужой похотью, после отмыть и приковать к очагу цепью иль приставить охранного пса.
Теперь прожитая с Марфинькой неделя рисовалась в самых чудных красках, в пастельных мягких тонах. Ее кошачьи мягкие движения, ее вкрадчивые прикосновения, изгиб тела, податливые губы дудочкой, ее пряные запахи, ворох жестких, как солома, волос, душно осыпающихся на лицо, ее истома, ее померклое от изнеможения лицо с подрагивающими крутыми ресницами, сквозь которые просверкивает потухающий огонь желания, – все эти мелочи, что обычно меркнут в буднях, в житейской суете и не вызывают вожделения, вдруг обособились, укрупнились, приобрели чувственную плоть в моем воображении и напрочь заслонили, сделали бесполезным то самое важное, чем жил я последние бобыльи годы... И жизнь моя показалась без Марфиньки бессмысленной, и я невольно застонал от ревности, заскрипел зубами... По чьему же наущению мой дом вдруг навестило нечто дьявольское и пошатнуло природную логическую систему, завещанную от рождения. В нее проник тот изъян, что может перевернуть всю мою жизнь. Мне суждено было доживать в бобылях, а я, безумный, снова решился изменить судьбу. Так получай же, грешник, получай по полным счетам...
В полночь, когда я уже выгорел от отчаяния и бесплодных мыслей, когда уже все самое неимоверное перебрал в уме и от усталости готов был рухнуть на диван, из московских заулков дошел звонок.
– Павел Петрович, вы уже спите? – ласково спросила Марфа, булькая горлом, как горлинка. – Простите, что разбудила.
– Да нет... Еще работаю... У тебя все хорошо? – Я затаил дыхание, прижал трубку к уху, и она показалась мне раскаленной. Почудилась музыка, чьи-то хмельные, разгульные голоса, звяк стаканов. – У тебя гости?..
– Нет-нет, что вы...
– Значит, мне показалось... – По учтивой расстановке слов я понял, что Марфинька врет, сейчас кто-то приобнял ее сзади, жадно тиская грудь, щекочет дыханием бархатную ложбинку спины в расстегнутом проеме платья... Бабенка шаловливо вырывается, отсюда и булькающий голос, и стесненное дыхание. – Хоть завтра-то дома будешь?
– Конечно... Отныне я – ваши кандалы, ваша верная рабыня, ваша шея и ваши вериги. Попробуйте только сбросить. Мало не покажется. – Марфинька вдруг заливисто, как-то нагло рассмеялась прямо в трубку. – Спокойной ночи, старичок.
– Обожди, не бросай трубку! – умоляюще вскричал я... – Если б ты знала, как я скучаю по тебе, готов волком завыть. Ты уже приручила меня, как домашнюю кудрявую болонку. Поговори еще со мною. – Я мысленным взором разъял клубящееся ночное пространство, чтобы представить сейчас томящуюся в одиночестве Марфиньку, лежащую в кровати в одной шелковой сорочке с кружевами, выпростанные смуглые руки ее покоятся на белоснежной наволоке, подле горит ночник, струящий лунный свет, на тумбочке лежит пухлая потрепанная книга, похожая на диванную затасканную подушку... И не смог. Сердце-вещун подсказывало измену.