Беглец из рая
Шрифт:
– Еще никто вам не говорил, что вы сегодня прекрасно выглядите? – Катузов поклонился и почтительно поцеловал гуманитарной барышне ручку. Марфинька же задрала лицо, чтобы получше разглядеть долговязого гостя, и ее крутые ресницы запорхали от изумления, как ночные мотыльки, угодившие на яркий свет.
– Вы всем так льстите?
– Только красивым женщинам, – безмятежно солгал Катузов и снова ухмыльнулся.
– Несчастный врун, – грубо вмешался я. Лживость слов меня покорежила. Мне невыносимо было слышать фривольную многозначительную болтовню, где я невольно оказался лишним. – Этой пудрой ты сыпаешь всех встречных баб: от семи лет до семидесяти...
– Ну и что с того, профессор? Если женщина
– Это я – власть? Катузов, очнись. Ты не просто лгун, но и коварный обольститель...
– Пусть так, пусть так... Но все же вы, Павел Петрович, были там, на самом бугре. Как-то прокрались. Залезли на карачках... А нас туда не пускают. Мы всегда в ямке, и нас без жалости хоронят. – Катузов зачем-то принижал меня, ронял перед любимой женщиной, словно бы уже вступил в турнир за обладание ею, и сейчас острое копье безжалостно направлял мне в грудь. Катузов вроде бы позабыл выпустить ладонь Марфиньки, перебирал пальцы, а женщина не отбирала руки, постоянно минуя меня холодным взглядом. И в этой жестокой игре случайных людей, неожиданно сомкнувшихся в союз, как бы имевших только что тайное соитие, был свой смысл. Марфинька вроде бы поддалась мне, притушила гонор, появилась на кухне, но от намерения отомстить чисто по-женски не отказалась; Катузов же, как неудачник, был зол на весь мир, и оттого презирал каждого, кто попадался на пути. Это относилось и к Марфиньке, но она, дура, живущая лишь ветреным сердцем, вот и сейчас не понимала коварства, хотя не раз обжигалась на нем.
– Может, сухонького? – Бутылка жгла Катузову ладонь. – «Монастырская изба»... Виноград «изабеллу» топчут босыми ногами климактерические монахини, замкнувшиеся от мира, и оттого в вине столько едкой кислятины... В нем все раздражение от неудавшейся жизни и неистраченной любви... А ведь каждая женщина – коренная порода, мрамор и гранит, затаившая в себе клад, и она ждет скитальца-геолога с обушком, который бы залез в самую глыбь, отыскал сокровище в потаенных жилах и разворошил его. Каково, а? Поэт... Сейчас и сочинил.
– Вот бы и занялись литературой. Написали бы роман, отхватили денюжек, купили квартиру... Шляетесь невесть где, а в Москве пропадает столько неисследованных глубин.
При этих словах губы у Марфиньки распустились бутоном и завороженно потянулись навстречу гостю, но непроницаемые глаза смеялись, заливались поверх тягучим золотистым медом. Она знала, что я мучаюсь, и мои страдания доставляли ей наслаждение; и чем больше я переживал, наполнялся раздражением, тем азартнее для нее была эта травля. Без вина, а хмельно; без вина, но так вскруживает голову... Марфинька вела себя как панельная девка, залучающая в свои сети денежного норовистого туза. Иль как провинциальная актрисуля, играющая роль ночной бабочки, жрицы любви, чтобы только окончательно досадить мне? Нет, Марфинька была явно не подарок, а подколодная змея, привезенная из синайских песков и припущенная ко мне в постель коварным Фарафоновым. Но этот нахал Катузов, прохиндей и прелюбодей, так любящий срывать цветы жизни, для какой нужды тиранит меня?.. Чем я ему так насолил? Надо бы немедленно выставить его из квартиры, сказать ему – пшел вон, собака, и никогда не показывайся мне на глаза!.. Но совестно огрубиться, язык не поворачивается, сомлел во рту, будто мерзлая колобашка... Все она виновата, эта проклятая никчемная интеллигентская стеснительность; скольких приманила на гибельный огонек вседозволенности, сколько добрых намерений уже сокрушила, сколько светлого затемнила, загнала во мрак, не решаясь дать отпор чванливым и спесивым людям, и вот теперь они правят нами и диктуют, как жить...
Собственно говоря, а что плохого мне сделал Катузов, и отчего я взбесился на него? Я принес два бокала.
– А что же вы, Павел Петрович? – с нарочитым удивлением спросил Катузов.
– Он у нас не пьет...
– И молодец. Христос тоже не пил, но у него были руки приколочены... Вы знаете, Марфуша, я – геолог, ищу залежи каменных углей, которые горят сотни лет под землею. Сколько тепла выделяется зря, можно огромный город обогреть... Вот Павел Петрович – сам такое ископаемое.
– Спасибо за сравнение, – поклонился я. – Значит, зря копчу на белом свете? Может, вы и правы.
– Почему... Я такого не говорил.
– Действительно, Павел, ты все выдумываешь. Илья, наоборот, хвалит тебя... Человек в гости пришел, а ты... Вечно чего-то придумываешь, – заступилась Марфа за Катузова. – Я тебе и раньше говорила, помнишь, что ты – паровой котел, который может обогреть сиротские души половины бабьей Москвы, но твой КПД почти на нуле. Потому что далеко ушел ты от народа, закопавшись в норе по своей гордыне, потому что высоко вознес себя над народом... Говорила я тебе? Опустись с небес, Паша-а...
– Впервые слышу... Помнится, сравнивала ты меня с белым ангелом... Что я полон белой исцеляющей энергии. Это ты действительно говорила... Пейте, пейте, все вино заморозили. Накинулись вдвоем на одного, а доброе дело стоит, – неожиданно поддался я, пошел на попятную. Гость пришел-ушел, а мне с Марфинькой жить, надо притираться, обтачивать острые углы, убирать надолбы, засыпать канавы. – И почто я не пьяница? Закладывал бы за воротник, и жизнь бы казалась мед да сахар.
– Потому что вы, Павел Петрович, скучный человек. А такую женщину, – Катузов многозначительно посмотрел на присобранные в дудочку губы Марфиньки, всегда протянутые для поцелуя, – надо купать в шампанском и с головою осыпать розами по сто рэ за штуку.
– Колючая буду. Не подобраться, – засмеялась Марфа своему намеку, пригубила вина и по привычке лизнула тонкий ободок бокала, оставив на нем следок помады, словно натек загустевшей кровцы.
– Шипы обломаю, сделаю обрезание, чтобы не усыхала, посажу в передний угол, встану на колени и буду молиться... Бо-ги-ня! – подхватил шутку Катузов. – Слушай, Марфуня, пойдем со мной в партию, мужики на руках понесут от привала до привала... А что? С Хромушиным тут засохнешь от тоски, он сунет тебя в книгу меж страниц, как бабочку, и вспомнит лишь лет через сто, когда от твоих прежних прелестей останется один тлен. И вот эту тень он и возлюбит искренне и воспоет... Психологи вообще предпочитают жить подсознанием, предчувствием и анализом. Анализы – вещь, конечно, необходимая, но они скверно пахнут. А ты живая, вся живая, тебя постоянно шевелить надо... Хромушин тебя так шевелить не будет, как я. Ученые сидят сиднем, и у них кое-что атрофируется до агрономического состояния. – Тут Катузов спохватился, что слишком распоясался, и повинился с той же легкостью. – Простите, Павел Петрович. Перец на язык попал... «Когда я пьян... а пьян всег-да-а я...»
Гость был из породы «фарафоновых» и всякую мысль опутывал клейкой слюнкою, выделяя ее из болезненной железки, растравленной желчью и несмиряемой завистью. Но самое неприятное, что, когда Катузов молол чепуху, Марфинька слушала как завороженная, не желая поставить наглеца на место или хотя бы возразить.
Да, неприятного объяснения с невестою удалось избежать, но я, хозяин, оказался вдруг незваным презренным гостем. Надо бы Катузова резко осадить, но невольно начнется новый вздор с потратою нервов, но зачем-то же приперся Илья средь бела дня, ведь всю зиму не бывал, наверное, заблудился в лабиринтах Москвы и Поликушку отвадил от соседа, сунул за железную дверь, как сокровище в сейф, а нынче явился, волхв, и давай кудесить, словно бы присматривает себе ночлег в моем дому.