Беглец из рая
Шрифт:
Пролилась по трубе вода с каким-то торжественным клекотом. Но эти сторонние звуки не разрушали глухую мировую тишину... И вдруг издалека просочилось надрывное:
– Паша, милый, ну что ты на меня ополчился? Скажи, что случилось?
...Ну прямо стон сердечный, рвущий душу наполы: себе огрызок, мне остальное, только отвяжись. Я же молчу, упорствую, не то чтобы осатанелый до белого каления, но как великий немой, до которого уже ввек не достучаться, как не добиться слова от камени – гранита.
Голос Марфы окреп, в нем не слышно было ни капли сомнения, ни доли укоризны в свою сторону:
– Ой, дурачок... Я разве тебе в чем отказывала? Разве я говорила: не хочу? Хочу тебя, Паша, хочу. Бери, Паша, сколько сможешь... Меня
– Знаешь, я как-то не привык из одного стакана пить... Для этого дела я мог бы и с улицы притащить... Мы же под венец собрались... Я как-то тебя не пойму...
– И не поймешь... Потому что не хочешь понять. Ты полагаешь, что купил меня на базаре? А я с любовным сердцем сама пришла к тебе... Я вольная женщина, а ты, эгоист, меня гонишь под паранджу. Ты ведь не восточный бай, верно? Ты даже не Фарафонов. У него хоть денег мешок... Так зачем ты меня гонишь в домострой? Я – гордая орлица с Алтая...
– Вот и лети к себе в горы...
– И улечу. Хватишься, ан поздно. После плакать будешь...
– Не бойся, не заплачу...
– Ой-ой... Как затоскуют «помидоры», не раз вспомянешь Марфиньку и на стенку полезешь... Я для тебя – Божий подарок, а не резиновая кукла, чтобы надувать ее. Скажи, где еще такую найдешь?
Марфа травила меня, зная свою силу, подзуживала, втягивала в разговор, чтобы я отмяк, приотпустил от обиды сердце, а после, как приутихну, заскочить ко мне в постелю и там заключить мировую.
– Отстань... Я хочу спать.
Голова у меня была как чугунная ступа, и в ней мерно колотился медяный пест: бот-бот-бот шуршало в ушах с тонким посвистом, будто с внутренних стенок черепа осыпалась толченая костяная пудра, заполняя тухлые сосуды мозга... Взгляду открывались какие-то пещерицы с тупиками и кривыми улицами, провалищами и залами, а перед глазами, как рыжий надоедливый шмель, суетилась укользающая огненная капля, которую я никак не мог поймать... Вдруг из-за поворота появилась обнаженная Марфа, стыдливо прикрывая правой ладонью венчик греха. Лицо женщины вдруг стало странно разъезжаться: один глаз потек на щеку, ухо по-собачьи свалилось, губы полопались и пошли струпьями... Чтобы прогнать наваждение, я с силою отпихнул оборотня от себя, но лишь увязился руками в горячей набухшей плоти, похожей на выбродившее в квашне тесто. Я попробовал вытянуть пальцы, но недоставало сил, меня словно бы объяли сотни гибких осьминожьих щупальцев, и я закричал, коченея от страха: «Отпусти меня!.. Слышь? Отпусти меня – а?..» Щупальцы эти, обшарив тело, свились в тугой клубок на моем горле, и я стал задыхаться, теряя разум. И уже на отлете души смертные объятия сникли, и скорбный умоляющий голос прошелестел на ухо:
– Пашенька, умоляю, прости меня...
Я с ознобом разодрал веки и тут понял, что все мне наснилось. Оказывается, Марфинька в какой-то час переползла в мою кровать и сейчас лежала подле, накинув полную руку мне на горло и прищемив кадык. Щека, плотно прижатая к моему лицу, была липкой от слез. От голого тела наносило жаром, как от русской печи.
– Чего тебе? – сурово спросил я, сомлелый от сна.
– Пашенька, ты простишь меня?
Я лежал окоченело, напряженно заломив голову. Я чувствовал, что надо пересилить себя, прогнать с сердца обиду, забыть вчерашнее, превратить случившееся в шутку; и ведь готов был простить девицу, ибо невыносимо желанной была она, истекающая томлением, заражающая похотью. Все во мне звало к соитию, каждая телесная жилка пела любовную песнь; готов – и не мог идти на союз, ибо оставался во власти пророческого видения, как последнего препятствия; и страшась его, боясь переступить, упорно отворачивался от женщины, ожидая найти в постели наваждение, решившее поглотить, пожрать меня с потрошками, разорвать на чертовом колесе.
Наверное, я еще не совсем погиб, еще что-то во мне оставалось православное, сокровенное и чистое, глубоко крестьянское,
Эх, да что там кудесить лишку, Павлуня, когда и твоя-то душа давно уж в кабаньей шерсти... Повернись к девке-то, парень, не строй из себя праведника, поделися тем малым, что сумел сохранить, чтобы спасти горемычную. Не пропащая же она, видит Бог, вот и в монастыре побывать сподобилась, да вот не совладала с «ненашими» и подле не привелось доброй попутницы... Да, но она принуждает делить ложе с другими, понуждает к свальному греху, потворствует дьяволу, заставляет примириться с мыслью, что все можно на сем свете, что жизнь так коротка и там, куда увезет Харон, уже не будет жарких утех, но лишь бесконечный студный мрак. И потому бери все, хватай под себя, что плохо лежит... И не ведает Марфинька, что не сыщется на всем белом свете таких наслаждений, способных хоть на малую толику оттеплить грядущий холод, оживить неживое, пробудить воспоминания, записанные в ангельские свитки, их смогут считывать лишь те, кто останется памятовать на земле, и все черное они посчитают черным и смрадным, а все светлое станет праведным венком по тебе...
– Ты сказала вчера, что тебя на всех хватит... Ты это всерьез, иль мне послышалось? Знаешь, Марфа, я не хочу делиться ни с кем... Ты же не пирог, который можно разрезать на части и насытить многих. Мы с тобой – одно тело, которое возможно разъять лишь смертью. Это как просфора вроде бы, и тающая после каждого причастия, но укрепляющая дух наш воедино пуще стальных цепей... Невозможно единому разделиться, пойми ты наконец.
Каждое искреннее слово мне давалось с трудом, я будто отрывал его с языка раскаленными щипцами, но, несмотря на весь чистый душевный жар, мои признания, выпущенные на волю, выглядели казенно, будто канцелярская справка.
– Дура я, Пашенька, дура... Ты не слушай меня... Ты прав, ты, конечно, прав... Я не могу спорить с тобою. Но ты неправильно меня понял. Я в том смысле сказала, что во мне столько неистраченной любви... Она меня задушит... Может, это болезнь? Паша, я засохла, как яловая корова. А я ребенка хочу... И что в этом плохого? Ну хочу, хочу... Хоть от черта, хоть от дьявола... Ну прости, прости ты меня. Потрогай, какие тяжелые у меня авоськи. Я могла бы напоить молоком целый взвод солдат. Я скоро встану на четвереньки, как волчица. Ты этого хочешь, Паша? Потерпи немного, потерпи... Все у нас будет хорошо. Обещаю тебе. Ну что тебе стоит? Наберись благоразумия. Ты такой умница, я же молюсь на тебя, иль ты не видишь ничего, ослеп совсем?
Я скосил взгляд, Марфина приотекшая в мою сторону грудь была как пасхальный кулич с припеком, как набухшее коровье вымя, помеченное призасохшими голубыми руслицами молочных ручьев, ждущих от тоскующей плодильни своего часа. Вокруг рыжего соска уже заметны были рыхловатые мелкие складки, словно бы по коже натропили невидимые выползки. Женщина была еще молода, но приметы близкого увядания, приступающей осенней поры уже нельзя убрать никакими французскими снадобьями и натирками. Может, потому и ярилась Марфинька, потому и бегала по постелям, чтобы исполнить завещанное: «Плодитесь и размножайтесь...»
Лукавая Марфуша зазывала меня, и кобениться дальше я уже не мог... Нет, я ничего не позабывал, слишком малое время прошло, и каждое вчерашнее слово висело в груди, как пудовая гиря, но звериное, как бы ты ни ухищрял, ни строжил себя, всегда забирает власть над душою, если рядом с тобою желанная женщина. И я, смиряясь, положил ладонь на ее остывшее плечо.
– Я вся замерзла, – прошептала Марфа, распаляясь. – Согрей меня, милый... Я так замерзла, будто из меня вынули сердце...