Беглец из рая
Шрифт:
А днем Марфа снова засобиралась домой. Она улетала от меня на пятничные радения, как ведьма на шабаш на Лысую гору, и ничто не могло ее остановить. Навряд ли Марфинька слышала мой несчастный скулеж, мои горестные слова осыпались, как перхоть с копны волос, не трогая ее сердца.
– Ну не пойму я тебя, никак не пойму... Мне этого никогда не понять. Почему ты должна спать где-то?.. У тебя здесь дом, здесь, возле меня. Я твой муж.
– Дурачок... Не привязывай меня, не гнети. Ну представь, что это ритуал. Я же не могу изменить привычке с бухты-барахты, потому что тебе так хочется. Взять и с назначенного часа перемениться... Дай мне время успокоиться, дай! Тебе что-то ударило в голову, и ты давишь на меня. Зря бесишься, милый,
– Она прощается с девичеством... – невольно съязвил я. – Можно подумать, что тебе шестнадцать... А вдруг у тебя старый любовник, и ты не можешь порвать с ним? Ларчик-то просто открывается... Ты признайся, я пойму... У всех была прошлая жизнь. Так и скажи...
– Это что, допрос?
Марфа, наматывая вокруг шеи полосатый мохеровый шарф, посмотрела на меня отсутствующим взглядом. В норковой шубе, в сапожках она выглядела прельстительной дамою, а я перед нею казался мелким неказистым воробушком, прискакивающим возле, чтобы клюнуть дарового зернеца... Кинутого щедрой рукою. Этот черствый взгляд унизил меня, и, не найдя лучших доводов, я выплеснул с раздражением, почти с ненавистью, разом обрывая все концы, будто кинулся в пропасть... Ах! И только тяжкий смертный свист в, ушах, и черная вихревая бездна перед глазами:
– Если уйдешь сейчас, то можешь не возвращаться!.. Слышишь? Можешь не приходить!
Мне бы свой блудливый язык прикусить, а не давать ему воли, сколько беды мы от него имеем.
– Как хочешь, мой милый, строгий друг...
Взбешенная Марфа хлопнула дверью и ушла. Я еще подождал в прихожей, как пришибленная собачонка, с тоскою и недоверием прислушиваясь к шумам в коридоре: вот сейчас лязгнет дверь лифта, победно простучат каблуки, раздастся всполошливое курлыканье квартирного звонка... Я распахну дверь, ушибая пальцы о хитрые английские замки, и вот Марфинька на пороге... Ее тревожные бегающие глаза, пухлые дудочкой губы, уже напившиеся нектару. Но увы: мертвая тишина установилась на этаже, будто только что проводили на погост покойника. Я опустился на стул, положил на колени телефон и стал караулить вестей; в моей душе выли беспризорные псы. Марфа позвонила около полуночи и поставила в известность, что вернется только в середине следующего дня. Я неприступно ответил, что если тебе лучше с другим, то забудь меня навсегда. Лег на диван и, уставившись в потолок, стал ждать утра. Через час Марфа позвонила снова.
– Эй ты, упырь! – закричала она истерически в трубку, с каким-то лешачьим хихиканьем, словно ее щекотали за пятки. – Вот как трахаться-то надо! Послушай, дурак!.. Лева, Левушка, наддай, любимый... Сладенький ты мой! О-о-о! – Марфа завыла, словно подключенная к проводам высокого напряжения, заиграла горлом с переливами, как на свирели, перебивая стоны отборным матом. Я бросил трубку, выдернул шнур из розетки.
Стерва, провинциальная актрисуля, пакостная уличная девка, исчадие адово... Ну, пусть сыграла сценку и ничего такого, предположим, и не было; но зачем так издеваться над ближним, унижать, вить из него веревки, стегать по нервам, словно они железные...
Уж нет, фигушки!.. С другим постель я делить не стану. Может, в пару к любовнику лучше подойдет этот фрукт Фарафонов, будет подносить в постель напитки и расстилать свежие простыни?..
А через день из глубины московских недр дал знать о себе Фарафонов. Глухо, задушевно проворковал, словно назначал секретную встречу:
– Старичок, лечу к тебе... Сколько взять пузырей?
– Нет-нет! – закричал я в трубку, ненавидя Фарафонова лишь за то, что он живет на белом свете.
– Ну
– Потому что нет... Долго объяснять...
– Прости, старичок. Кажется, ты хром не ногами, а головкой. У тебя с головкой бо-бо, не все в порядке. Ты чего пристал к Марысе, старый хрыч? Баба – золото, я поднес тебе на блюдечке с голубой каемочкой от всей души. Царский подарок от древнего Алтая, а ты на него нас... Жаль, Ельцин скинул тогда с теплохода верблюда носатого, а не тебя, хромого черта. Пошел бы топориком на дно и ничью бы жизнь больше не калечил.
Я слушал, не перебивая, козлиный тенорок с частыми покашливаниями, хотя сердце так заклинивало от горя, что ладони вспотели и тряслись коленки. Хорошо, если бы сейчас случился со мною удар – и все разом бы кончилось...
– Ты что мне – сват-брат, лезешь с советами?.. Может, я тебя и видеть-то не хочу... А ты, как вошь в коросту.
– Я, старичок, твой верный друг. Я на тебя не в обиде... Я твой Санчо Панса... Хочешь, я сейчас же доставлю Марысю к тебе в лучшем виде?
– Не надо...
– Дурачок, не копайся в прошлом. Оставь прошлое мертвецам. Не вызволяй покойников из могил. Ну что ты к Марфе пристал с расспросами? Нельзя, Паша, узнавать прошлое, тревожить уснувшие чувства, ибо они, как вставшие из гроба призраки, утянут за собою все твои лучшие надежды. А ты, Паша... Эх, психолог ты хренов...
Мне надоело слушать укоризны Фарафонова, и я бросил трубку. Прожил до полусотни своим умом и как-нибудь прокантуюсь без чужих нравоучений остаток лет.
4
Наверное, с неделю я не спал, всюду мерещилась Марфуша. Потом память по ней стала меркнуть, усыхать, съеживаться, и вроде бы стало легче сносить одиночество, но временами покинутая женщина внезапно всплывала из нетей, как подымается со дна омута серебристая рыбина, мерцающая змеиными глазами, и осадок на душе, клубясь и затмевая все радостное, заново ворошил в груди потухшие отчаяние и обиду. И ведь не прельстительница вспоминалась ярко, до мельчайших подробностей, не та лукавая совратительница, что сбила меня с панталыку и пропала в московских заводях, и не бой-баба, что ради плотских страстей своих способна послать на погибель самого здравого мужичонку, но заботная, кроткая утешительница и домоправительница, что однажды в один день устроила мне рай на земле, ласковая женщина, с лету схватывающая просьбу, этакий прощальный солнечный лучик, поутру впорхнувший в форточку моей мрачной норы, отыскавший в пыльном углу меня, снулого и заиленного, и пробудивший в сердце почти начисто утраченный интерес к жизни...
И тогда выть хотелось, с воплем бежать на Москву, рыться в ее мрачных сырых углах, чтобы с покаянием, униженно вернуть Марфиньку назад и распластаться перед нею покорнее половой тряпки; пусть ноги вытирает об меня, пусть, а мне то и сладко. Прощу, любимая, все прощу, только бы возле была постоянно, наполняла смыслом живое пространство, в котором так легко и беспечно жилось бы нам в любовном союзе. А там, глядишь, и детки бы посыпались, и все вихревое, бездельное из головы и похотной утробы само собою отсеялось бы от вседневных забот, как полова от зернеца.
...Но в какую-то минуту сердечный порыв, похожий на больной жар, угасал, когда представлял я Марфиньку в чужой постели, измятую, с парным телом, с неряшливо всклокоченной головою и безумными, нараскосяк, глазами. Да разве можно такую простить? И неужель могу попуститься на свальный грех? И снова я подавлял сердечную жалость к Марфиньке, рвал постромки, выламывался из оглобель, только бы не впрячься в гнетущий воз бесконечных раздоров, которые в скором времени, непременно, сгноили бы нас. Эта мысль, что устоял, не поддался отчаянию и сохранил свободу, конечно, успокаивала, облегчала скорбь и обиды, и я молился Господу, благодарил, что он остерег меня от нового греха, отвратил от лютых дней.