Белая бабочка
Шрифт:
— Бежали, но по дороге завернула к галицийским националистам в их республику ЗУНР, а потом к господину Кововальцу в ОУН?
— Я же от всего этого уходил. Уходил, в кровь разбив ноги. И тем, что было потом, я разве не искупил грех молодости?
— Это вы о чем? Тридцать лет хранителем? Спасение заповедника? Бегство к партизанам?.. Между прочим, расскажите нам о своем побеге из-под ареста. Это когда было?
— Осенью 1943 года.
— Точнее, — вступает в разговор Анохин.
— Двенадцатого ноября.
— При каких обстоятельствах? — снова спрашивает Анохин.
— Вечером повезли за город на расстрел…
— Одного?
— Да.
— Дальше, — говорит Троян.
— Дорога возле леса была плохая, машина пошла совсем медленно. Я выпрыгнул, автоматчики погнались, открыли стрельбу. В том лесу я и спасся.
— Сколько было автоматчиков?
— Трое.
— Это с шофером? — спрашивает Анохин,
— Нет.
— Долго гнались?
— Долго. Но далеко в лес побоялись идти
— Все у вас сходится… Только вот что странно, — говорит Троян: — почему это автоматчики — между прочим, их было двое — не поймали бежавшего, когда он упал, зацепившись, вероятно, за корни старого дуба?
— Счастливая случайность. — Шелех еще владеет собой.
— А то, что машина, с которой вы спрыгнули, даже не остановилась, — тоже счастливая случайность? Не слишком ли много случайностей, гражданин Шелех? Вы ведь летом 1941 года остались здесь тоже благодаря случайности?
— Со сломанной ногой далеко не уйдешь.
— А когда у вас, Шелех, случился перелои ноги?
— Дней за десять до эвакуации заповедника. Ящик на ногу упал.
— Кто-нибудь был при этом? — интересуется Анохин.
— А как же, моя помощница, Мария Петровна.
— Она теперь в заповеднике не работает? — продолжает Анохин.
— Еще в войну погибла от бомбежки.
— Впрочем, есть самый верный свидетель, — говорит Троян, поднимаясь с кресла. — Товарищ майор, надо пригласить из госпиталя рентгенолога с передвижным аппаратом. Если нога была сломана — на кости остался рубец.
Анохин протягивает руку, чтобы снять трубку. Шелех порывисто останавливает его.
— Не утруждайте себя, гражданин следователь. Дайте мне, пожалуйста, бумагу, я все напишу.
Анохин передает ему стопку бумаги.
— Вы только не забудьте о событиях нынешнего лета. Склеп. Палка. Чертеж… Словом, «белая бабочка», — говорит полковник Троян.
В ночь на 15 марта 1910 года студент второго курса университета Остап Шелех был доставлен в полицейский комиссариат города Львова. За две недели до этого у Шелеха, уроженца небольшого села под местечком Снятин, умерла мать. Он остался одиноким. Отец и брат Остапа, следом за всеми родичами, давно подались за океан. Теперь они были далеко — в канадской Альберте.
После долгих странствий Шелехи забрели в горняцкую долину. И там на шахте Гилькрист, возле Бельвю, отец с сыном добывали уголь. Чуть свет, взяв с собой взрывчатку, вооружившись ломом и лопатой, они спускались в штреки, где малейшая неосторожность могла стоить жизни.
Остап знал, на какие тяжелые, добытые в муках деньги он обучался в Снятинской гимназии, а теперь в университете. И когда его взяла полиция, он не столько мучился ожиданием своей участи, сколько от сознания, какой горькой будет для отца весть об исключении Остапа из университета. Эта мера нередко применялась в отношении студентов-украинцев, которых вообще в университете было не так уж много, а на курсе Шелеха в особенности.
Все преступление Остапа заключалось в том, что на сходке студентов-украинцев, собравшихся отметить годовщину со дня смерти Тараса Шевченко, Шелех, прочитав «Заповит», сказал:
— Недалеко то время, когда сбудутся мечты нашего великого Кобзаря.
Вероятно, на первый раз полицейский комиссариат ограничился бы взятием студента Шелеха под наблюдение. Но как раз в те дни из Вены поступила депеша, требовавшая суровых мер против всяких выступлений «украинских элементов». И, желая показать начальству свое усердие, львовская полиция в связи со сходкой произвела ряд арестов среди украинского студенчества.
Чиновники комиссариата, однако, просчитались. Репрессии вызвали брожение в университете, протест многих польских студентов. Требовали освобождения арестованных.
Первым был выпущен сокурсник Остапа Юрко Дупей. Он состоял в комитете, собиравшем шевченковскую сходку, но на самом вечере отсутствовал из-за болезни. Этим объяснили его освобождение. Однако причина тут была другая.
Дупей приходился приемным сыном этнографу доктору Цибульскому, одному из деятелей львовской «Просвиты» и редакторов газеты «Дело». Своих родителей Юрко даже не помнил. Отец еще в конце прошлого века польстился на даровой проезд в Бразилию и пропал где-то в пущах Параны, а мать вскоре умерла. Далекий родич матери, бездетный Цыбульский, взял пятилетнего Юрка к себе.
Идеалом хозяина дома, на чем свет стоит ругавшего социалистов и радикалов, была галицкая украинская держава под высокой эгидой «всемогущего цисаря» — австро-венгерского монарха.
Как ученый Цыбульский больше всего гордился благосклонно встреченным в Берлине и Вене пухлым томом, в котором он доказывал родство украинской культуры с германской и описывал, как германский дух издавна окрылял его предков. Совершенно закономерно другая монография суемудрого доктора была исполнена усилий показать, что культура украинцев Галиции не имеет ничего общего с «москалями».
Казалось, сам воздух в доме Цыбульского пропитан политическим торгашеством и мелким интриганством, цинизмом и ханжеством. В этой атмосфере рос гимназист старших классов, а потом студент Юрко Дупей. Положение приемного сына Цыбульского делало Дупея заметным среди товарищей по университету. И, подражая кое-кому из тех, кого Юрий видел в гостиной отца, он с удовольствием входил в роль «деятеля землячества»…
Чиновник полицейского комиссариата недолго возился с Дупеем, арестованным по делу о студенческой сходке. Он образно нарисовал молодому честолюбцу картину крушения всех его жизненных планов, и этого оказалось достаточным, чтобы получить его согласие и подпись.