Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
— Я пойду открою маслобойку, — сказала Марийка Тимошу, который шаркал огромными сапожищами, стараясь ступать тихо, — там вчера выжимали масло. Может, что-нибудь осталось. И пусть кто-нибудь сломает замок на амбаре. Масло могли поставить туда. А ключ у завмельницей.
Она сбежала по ступенькам, вышла во двор и пошла к соседним дверям. Поглядела на клуб, стараясь рассмотреть, где стоит Василь, но не увидела ничего.
…К Василю подошел Женько.
— Ну что, тихо? — спросил шепотом.
— Тихо, — ответил Василь. — Проехал кто-то на велосипеде…
Он хотел сказать, что тот велосипедист его тревожит, но промолчал. Может, то была всего лишь химера, подсказанная страхом. Нет, все же проехал кто-то на велосипеде и, как показалось Василю, посмотрел в сторону мельницы. Теперь
А кто этот человек? Это не был парень, подросток, фигура дородная, тяжелая, велосипед скрипел под ним. Кто же в селе ездит на велосипеде? Только полицаи. И это снова обеспокоило Василя. Он просто ввинтился взглядом в темноту.
— Беги, скажи нашим: кто-то проехал на велосипеде. И смотрел в сторону мельницы, — наконец решился он.
— Хорошо.
Но не успел Женько и шагу сделать, как Василь потянул его за полу назад и показал пальцем на улицу.
— Там, под забором, какие-то тени, — прошептал. — Или мне привиделось?
Женько заглянул за угол. Клуб — рубленый, поставлен перед самой войной, его собирались обложить кирпичом, но не успели. Женько присмотрелся и увидел под высоким дощатым забором несколько теней. Они жались друг к другу, точно были связаны веревочкой. Вот одна шевельнулась и как-то странно, по-лягушечьи, прыгнула вперед.
Женько перевел взгляд на противоположный забор и увидел под ним такие же силуэты. Он схватил Василя за плечо и потянул вдоль стены клуба.
Партизаны отходили все вместе, в напряженной тишине. Тимош положил их в цепь вдоль Белой Ольшанки, они должны были задержать полицаев, пока последние лодки не доплывут до леса. Полицаи тоже не спешили атаковать. Они было сунулись на мельницу, но одна короткая автоматная очередь погнала их назад за длинную белую стену. Видно, их было немного, они не знали, сколько здесь партизан, их пугали ночь, село, свое и не свое, неизвестность. Наверное, они ждали подкрепления или рассвета, который уже забрезжил над Баньковским лесом. На широком и длинном дворе залегла уравновешенная тишина, притушенная предрассветной мглой, прожигаемая по краям редкими выстрелами. И те и другие следили, чтобы никто не нарушил это равновесие, не сократил его до смертельного прыжка. Его не трудно было сократить. По крайней мере полицаям. Между мельницей и Белой Ольшанкой еще кособочилась старая кузница, и возле нее доживали свой век изломанные, ржавые лобогрейки, сеялки, культиваторы, лежали обросшие травой, отработавшие свое большие мельничные жернова. Когда-то к этим жерновам бегали и те, что лежали сейчас вдоль Белой Ольшанки, и те, что лежали за мельницей. Тогда бегали вместе, точили на камнях детские ножички, а потом вместе играли ножичками в «лису», в «тычку». И те и другие это место знали хорошо. Полицаи могли бы попытаться проползти между жерновами и забросать партизан гранатами. Но ни один из них не имел желания лежать среди ржавого железного лома, никто их не заставлял и не приневоливал. Да и полицаи уже были не те. С непреодолимым страхом они прислушивались к тихому, похожему на комариный звон гулу на горизонте, и у них немели руки на прикладах винтовок при одной мысли о том, в какой грохот разрастется этот звон. Кроме тех нескольких, которые высматривали своих соседей, односельчан не только через плетни, но и в прорези прицелов и которые уже готовили в дорогу телеги да тачанки, все остальные надеялись выкрутиться, они были бы сейчас радехоньки перебежать на ту сторону и залечь вдоль Белой Ольшанки, если бы не боялись пули в затылок и скорого партизанского суда в лесу.
Это место, напротив кузницы, держали под наблюдением и партизаны. Тут лежал Тимош, возле него еще несколько человек и между ними, за кучей сожженного угля, заросшего бурьяном, Василь. Кто-то выстрелил с той стороны, справа от мельницы, трассирующей пулей, белый светляк сверкнул во тьме и исчез на линии партизанской цепи, словно растаял, — казалось, пуля была восковая. На тот огонек выстрелили сразу из нескольких винтовок, и трассирующими больше не стреляли: то ли уложили стрелка, то ли трассирующая пуля случайно попала полицаю в обойму, и он сам испугался ее.
Василя тревожила мысль о Марийке. Он знал, что она отпирала мельницу, но пошла ли сразу домой или спряталась где-то, он не знал. Василь обеспокоенно оглядывался назад, на далекий горизонт, который уже начинал чуть-чуть бледнеть, словно где-то там, внизу, к темной полосе подносили свечу, ему казалось, что Тимош медлит, он рвался за реку, но и мысль о Марийке была неотступная, цепкая.
— Не знаешь, где Марийка? — тихо спросил у Тимоша.
Тот покачал головой, мол, не знаю, и сразу же ему послышался шепот: «Пойду отопру маслобойню. Там вчера сбивали масло…»
— Она в маслобойне. — И снова оглянулся на восток. — Как-то выберется. А нам пора. Будем переходить по одному.
Василь почувствовал, как у него от сердца побежали по телу холодные искры.
— Как выберется? — прошептал.
— Ну, спрячется.
Снова искры побежали по жилам Василя, но теперь они были горячие и острые, как гвозди. Нет, он не должен пустить их обратно в сердце. Потому что тогда…
В голове поднялся вихрь, что-то горячее замелькало перед глазами. Тот вихрь поднял его над всей жизнью, над ним самим, прежним и теперешним. «Марийка!» — и увидел ее глаза, как будто они летели к нему. Василь понял, что он не может оставить Марийку, не может, не имеет права. С его стороны это было бы предательством. Страшным предательством. И не только предательством… Он потеряет Марийку. И потеряет себя… А уже ведь как будто бы нашел. И себя… И ее… А сейчас… А если… оборвется все… Тогда — смерть…
Василь притих, до боли сжал горячую ложу винтовки. Слышал собственное дыхание, слышал, как кто-то натужно кашлянул в ладонь, пытался заглушить кашель, как позади что-то тихо скулило — плакало или пело. Не плакало и не пело, то тихо лепетала Белая Ольшанка. Знакомая сызмалу каждым своим изгибом речушка. Именно в этом месте когда-то перебрасывал на Марийкин берег вербочки-кладки Иван, а он, Василь, рубил их.
Рубил, надеясь, что когда-нибудь сам ступит на ее берег. И вот теперь… Холодным ножом пронзила мысль, что Иван на тот берег один не отступил бы никогда. Он не оставил бы Марийку. Василь был уверен в этом. Знал Ивана лучше, чем самого себя. Пусть бы все пушки мира целились Ивану в грудь, он пошел бы на них, к Марийке. Именно эта мысль и прошла краем его сознания, когда он услышал ответ Тимоша. Проплыла и растаяла. А потом заговорила Белая Ольшанка.
Тысячи колючих горячих мурашек побежали у Василя по спине. Занемела душа. А по тому занемевшему — крутой кипяток; горячая отчаянная сила пронзила его. И сквозь тот кипяток, сквозь ту отчаянность — холодная игла: «Полицаи не решатся… Это ведь опасно… А в маслобойню я проберусь легко…»
— Назад! — угрожающе прошипел Тимош. — Вернись!
Василь не внял его приказу, полз вниз.
— Куда он? — спросил кто-то и поднял винтовку.
— Отставить… Дурень…
Никто так и не понял, кого Тимош назвал дурнем — Василя или того, кто поднял винтовку. Пожалуй, Василя. А Василь полз и полз. Он пробирался вдоль забора, отделявшего двор колхозной мельницы от огородов. Тут темень залегла в сухой крапиве и чертополохе сплошным тяжелым пластом, надежно прикрывавшим его, жгло правую ладонь — накололся на что-то острое, из ладони сочилась кровь, но он едва ли ощущал это. Хотя опасность чувствовал остро.
Тело было упругое и легкое, как порошинка. Его словно поднимало что-то, держало в состоянии жуткой невесомости и уверенности. Нет, Василь чувствовал страх. Был момент — он как раз дополз до сарая, и какое-то время тот прикрывал его, — когда чуть было не повернул назад. Таким надежным показалось ему это укрытие и такой ненадежной темень впереди. Но он победил себя, он знал, что потом никогда не простит себе, что это тоже будет смерть, только медленная, вечная. Он так и не смог одолеть страха. Однако страх толкал его вперед, а не назад. Это была смелость отчаяния. «Они прикроют… Они не уйдут…» — думал он о партизанах, и эта мысль прибавляла смелости и уверенности.