Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Промерзшие доски крыльца скрипнули под его ногами, громко звякнула щеколда, дверь чуть-чуть приоткрылась, но не впускала. Иван постучал носком сапога, и холодное эхо откликнулось в сенях. На стук никто не ответил, но кто-то же там затаился, ведь дверь была закрыта изнутри на крючок, Иван даже видел его. Уходили минуты, забирая по капле и его жизнь.
Иван положил на покрытую инеем деревянную скамеечку на крыльце пистолет, спустился, взял у поленницы щепку. Сунул ее в щель и поднял крючок. Быстро взял пистолет и шагнул в узенькие, тесные, освещенные сверху маленьким окошком сени. Половину их занимали жернова, на жерновах топорщилось
— Есть тут кто? — спросил он.
Никто не ответил. Тикали на стене ходики с привязанными к гире щипцами, и их тиканье жутким эхом отражалось от стен. С зеленого облупленного циферблата насмешливо ухмылялся дебелый сеятель, бросал в глаза Ивану неестественно крупные, точно камни, зерна.
Тишина. Прошитая ударами маятника, холодная, немая. Тишина и пустота.
И все же в хате кто-то прячется! Ивану стало жутко. Почему же не отперли дверь? Почему никто не подает голоса? Даже если здесь засели немцы, то и они должны были бы что-то предпринять. Может, хотят взять в плен? «Так идите, берите, берите, — звал их мысленно, — берите, если сможете. Ну-ка?» Эта окаянная тишина была страшнее выстрелов. Сейчас он упадет и истечет кровью, похороненный под этой проклятой тишиной.
Из кухоньки — двери налево и направо. Ему словно что-то подсказало: тот, кто здесь скрывается, стоит за дверью слева. Напряжение его достигло предела, пот выступил на лбу, по телу прошла дрожь. Он выставил пистолет, ткнул сапогом дверь. Она с грохотом открылась. Иван увидел белые стены с пятнами рушников и фотографий, у одной стены стояла высокая металлическая кровать, у другой — шифоньер и шкаф с книгами.
— Эй!
Эхо ударилось о потолок и упало к ногам Ивана. Он убегал от него, от безмолвия, от тишины, прохромал через кухоньку и так же, ударом сапога, открыл другую дверь, встал на пороге. Но и там никто не отозвался на его окрик.
Крупные холодные мурашки колючими лапками зацарапали Ивана по спине. Его охватил ужас. Показалось, будто он бежит по заколдованному кругу, откуда-то из укрытия на него смотрят невидимые глаза, смотрят враждебно и насмешливо, дожидаясь его конца.
— Есть тут кто живой? Сейчас брошу гранату! — почти в отчаянии закричал он.
И тогда что-то звякнуло почти у самых его ног, из подполья вылез замурзанный белокурый мальчуган лет десяти, в старенькой застиранной рубашке и заплатанных штанах. Его большие серые глаза были глазами напуганного зверька.
— Ты кто? — тихо и дружелюбно спросил Иван. Страх сразу отступил.
— Иванко, — ответил мальчик.
— Я тоже Иван. А почему ты один?
— Мама еще утром ушла на базар. А тут… — мальчик не отводил испуганного взгляда от Ивановой руки. Страшной, окровавленной, обмерзшей. Иван тоже посмотрел на руку и увидел, что она начала оттаивать и на пол падают красные капли.
— Подставь что-нибудь, — попросил мальчика. — И не бойся. Ранило меня.
Тот послушно подвинул пустое помойное ведро. Самое обыденное это дело успокоило маленького Иванка, и он посмотрел на большого теперь почти без страха. А большой стал с медленной сосредоточенностью руководить им, им и собою. Осмысливал все медленно, казалось — тело не до конца принадлежало ему, им надо было управлять, приказывать, держать в подчинении. И мысль тоже была как бы не до конца его, поворачивалась медленно, с трудом.
— Возьми нож! — сказал Иван-большой, и маленький быстро нашел в поставце кухонный нож. — Режь вот здесь! — показал на лямку поперек груди, стянутую пряжкой, которую пытался расстегнуть еще у стога и не смог.
Мальчик перепилил скрученную в жгут зеленую лямку.
— Теперь эту!
Мешок тяжело ухнул на пол.
Иван развязал мешок и вынул оттуда белый маскхалат.
— Надрезай вот здесь! — показал. — Теперь вот здесь и здесь.
Они принялись кромсать маскхалат на полоски.
— Найди какую-нибудь дощечку, вот такую, — развел пальцы, — чтобы можно было положить под руку.
— Это не пойдет? — спросил мальчик, выбрав из кучи дров под печью широкую щепку.
— Сгодится. А теперь возьми и открой флягу. — Он нашел ее в мешке и протянул мальчику.
Иван разрезал рукав и оголил руку. Опустил ее над ведром, приказал Иванку:
— Лей! — И, уловив на его лице колебание, еще раз сказал: — Лей, не бойся!
Малый Иванко лил на руку спирт, а большой смывал кровь скомканной полоской маскхалата. Потом пропитал спиртом полоску и забинтовал рану, подложил снизу щепку и принялся обматывать руку вместе со щепкой. Он намотал целый рулон самодельных бинтов, рука теперь походила на большой кокон. Ему казалось, что он прячет куда-то вглубь, дальше от себя, раны, кровь и боль.
Но это только казалось. Разбереженные теплом и спиртом раны пробудились, заныли, закричали в два голоса. Резанули такой болью, что у Ивана пожелтело в глазах. Но он собрался с силами, поднял сорочку и осмотрел рану на левом боку. Она оказалась легкой, сквозной — пуля пробила кожу и слегка задела мышцу, почти не болело и не кровоточило. Он промыл рану спиртом и опустил сорочку. Раны же на руке кричали во весь голос. Они как бы высасывали его силу, его терпение. Руку ломило, дергало, — казалось, ее положили на наковальню и дробят молотом. А в глазах то прояснялось, то заволакивало красной мглой. Иван укладывался на кровать (предварительно скатал постель), вставал, принимался шагать по комнате. Малый Иванко примостился на стульчике у шкафа и смотрел оттуда большими сочувственными глазами.
Превозмогая боль, Иван несколько раз пытался заговорить с ним, но боль одолевала его, и разговор прерывался. Иван узнал только, что мама мальчика — библиотекарь, а отец — учитель, сейчас на фронте, а Иванко кончил три класса, нынче осенью пошел бы в четвертый, но школу закрыли. Прошлым летом мама работала в общине, а Иванко присматривал за хатой и огородом. Еще есть у них коза, Белочка.
— Дядя, — спохватился мальчик. — Хотите молока? Оно густое и вкусное, несмотря что козье.
— Спасибо, — Иван провел шершавой ладонью по чубастой головке тезки. — Не хочу.
Он продолжал ходить по комнате, изредка останавливаясь то у одного, то у другого окна. Оба окна выходили в степь.
Восточное — на поле боя, на далекие осокори разбомбленной станции Грушки, оттуда Иваново подразделение и пришло сюда, южное — в чистую снежную беспредельность. И там было мертво, пустынно. Иван не знал, где сейчас бригада, где отступившие десантники, почему не идут сюда немцы и что будет, если они придут, — боль мешала сосредоточиться на какой-нибудь мысли. Да и что он мог сделать, когда у него почти не было сил. А раны кричали, раны одолевали его.