Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Да, но сейчас его тело гудит от усталости, ломкая слабость растекалась по нему. Иван уже начал дремать под размеренный стук колес, когда его внезапно пронзила острая, как спица, мысль. На фронт! Но война ведь и в Африке. И была попытка англичан высадиться на Атлантическом побережье, — немцы и там держат войска. И в Югославии, где, говорят, идут ожесточенные бои с партизанами.
Иван заметался в тесном убежище, как зверь в капкане. Пожалуй, и в самом деле загнал себя в клетку! И едет не на восток, а в другую сторону.
Подполз к правому колесу и припал глазом к щели, в которую на станции пробивался свет. Сначала не увидел ничего, только темень, а потом темень несколько поредела и на дне ее закачались две маленькие звездочки. Иван смотрел на них, даже
«Волосы Вероники», — прошептал Иван, и горько стало на душе. Ивану, если уж западало что-либо в душу, то накрепко. Любил все красивое, особенно если оно далекое и манящее. Волосы Вероники! Он вычитал о созвездии на карте звездного неба и долго искал его над Поздним. А не найдя, назвал этим именем созвездие, которое в конце лета мерцало над селом, там, где жила Марийка. Это было мягкое, но весьма изменчивое созвездие, звезды дрожали в нем, то как бы приближаясь, то отдаляясь. И однажды вечером, лаская руками волнистые Марийкины волосы, — они сидели за хатой, на сваленных в кучу тыквах, — сказал ей, что они у нее, как у Вероники. Марийка удивилась и этому имени, и нежности, с которой произнес его Иван, она очень рассердилась, и ему пришлось долго уверять ее в безгрешности своей фантазии.
Она потом еще не раз ревновала его к Веронике, у которой волосы переливаются белым сиянием и мерцают в ночной мгле. Почему она ревновала Ивана к его же вымыслу? Ведь знала, ничьих других волос Иван не голубил, и даже имя такое было неведомо в их краях, а вот не могла примириться. Уже и все выложенные рядышком у хаты тыквы перекочевали в хату, уже осеннее ненастье затянуло небо, скрыло созвездия под своими грязными лохмотьями, а она нет-нет да и вспомнит те экзотические волосы.
Иван тоже был упрямый. Он молчал при Марийке, но вырвать из сердца ту красоту не хотел. Так она и осталась там рядом с кареглазой живой Марийкой.
Иван хорошо помнил, где это созвездие расположено. Но распознать сейчас, оно это или нет, было невозможно. К тому же вдруг отступило, уменьшилось беспокойство, которое минуту назад обожгло сердце, и мысли полетели точно освобожденные из клетки птицы. Куда бы ни вез его поезд, все равно везет домой, везет навстречу Марийке. Ведь слишком невероятно, чтобы поезд шел не на восток.
Ивана снова начала охватывать усталость, и он лег. Деловито покрикивал паровоз, ровно постукивали колеса, навевая покой. Иван думал о том, что ему пока что дьявольски везло: и там, на переезде, и с этим поездом, с этой платформой, и ему стало до боли жаль Яхно, сорвавшегося под колеса, и Суслу, и Борисова. Яхно и Сусла… Кто знает, кому не повезло больше. А где сейчас Борисов? Добрый и смелый какою-то кроткой смелостью Борисов, которого поначалу Иван не хотел брать (извечное недоверие крестьянина к городскому жителю), даже отговаривал Яхно. А потом убедился, что это надежный товарищ. Как бы хорошо было им сейчас вдвоем!
Где он? Сняли на станции, притаился на дне металлической лейки, спрыгнул где-то в поле? И бредет в поисках укрытия? А укрытие в этих местах найти нелегко. Ни настоящего леса, ни широкого поля или луга. Таких, как там, в родной стороне. Где в песнях жаворонка тают шаги, а травы заметают следы.
Вдруг запахло лугом, сеном, запахло так, что Иван почти забыл о недавней погоне, о поезде, он словно бы шел по лугу в сенокос, трава мягко пружинила под ногами, он забыл, что лежит среди тюков сена, обложенный гектарами скошенной травы.
Он любил эту пору — сенокос. Луга у них примыкают к лесу и тянутся до самого горизонта. Плывут по зеленым гривам невидимые караваны ветров, плывут вверху на могучих крыльях коршуны. На окоеме синеет лес, он далеко-далеко, и кажется, это кто-то обронил маленькую синюю ленту в зеленой беспредельности. Присмотришься внимательнее к небесной дали и непременно увидишь утиную стайку, — в эту пору, летом, утки безголосы, не выявляют себя криком. Натужно стонет на краю болота выпь, пытается ввести в заблуждение весь птичий род, выдать себя за могучую птицу, а где-то недалеко позванивают журавли. Там, в Караванщине, Иван часто встречался с Марийкой. Потеряв отца, Иван рано изведал тяжелую мужскую работу. А потом и сам, как та болотная птица, пытался уверить всех в своей взрослости и силе. А особенно ее, Марийку. Глаза Ивану заливал пот, на спину «садился орел», а он широко махал косой, надеясь, что Марийке видно с опушки леса, где она вместе с другими девушками сгребала сено, его синюю майку на атаманском месте. Вот только косу еще не умел отбивать. Попытался раз, неудачно… Добрый дед Неброда и наточит ее, и направит… Да еще так, чтобы этого не видели другие косцы. Заберет в обед обе косы и уйдет в лес. Выберет удобный пенек… А Иван в это время вздремнет с устатку. Так хорошо, так приятно лежать на скошенной траве. Воркует на дубе горлинка, воркует где-то в лесу молоток по косе…
А осенью они свозили сено с лугов. Свозили «помочью» по несколько подвод, ведь, расшив стог, его надо было сразу же забрать. Он побывал на «помочи» и у Чуймана. Как раз тогда, укладывая в амбаре сено, шутливо подталкивал Марийку, тогда же, словно бы в шутку, обнял Марийку впервые, а она со смехом вырывалась, толкнула его, он упал, и она навалила на него изрядную охапку душистой травы. У него закружилась голова, и он долго не мог подняться. И было ему хорошо-хорошо. Марийка отвечала на шутки, и ему казалось, что она, наверное, отвечает и на его чувство. Она стояла в сене, ее глаза блестели возбужденно и, как показалось ему, вызывающе. Большие карие глаза на круглом смуглом лице, и тяжелое крыло волос, и нежная линия шеи, и вся она близкая и милая и в то же время чужая и настороженная, напряженная и легкая, как птица. Эта настороженность сливалась с неуверенностью, хотя всё, что было только что, — Марийкина улыбка, ее шутки — говорило о другом.
Марийка глубоко утонула в сене, из зеленого вороха круглились ее колени, она была совсем близко от него, на расстоянии протянутой руки, он хотел обхватить ее за колени, но внизу что-то зашуршало. Иван подумал, что это кто-нибудь из сеновозов. А когда они слезли с сеновала, он увидел, что это лениво тыкалась мордой о ясли корова.
«А ты робкий», — сказала Марийка.
«Почему?» — удивился Иван.
«…’оровы испугался», — засмеялась и побежала в хату.
Иван знал: Марийка долго, чуть ли не до четвертого класса, не выговаривала букву «к» («Я ’ричала», «я ’опала»), оно у нее и сейчас приглушенное, округленное, а когда волновалась, опускала его совсем.
Значит, она сейчас волновалась?
Эта догадка, этот смех вконец обескуражили Ивана.
А потом он сидел у Чуйманов в хате среди других сеновозов, которые «утаптывали сено». Чувствовал себя неуютно, стеснялся есть и пить, скоро ушел. И до самого утра пролежал с открытыми глазами, а голова кружилась и пахло скошенным лугом.
Впоследствии Марийка призналась, что ей тоже долго снился тот вечер.
Вспомнила ли она о нем хоть раз за все это время? А может… Может, она забыла не только тот вечер… Может, она совсем его, Ивана, забыла?
Эта мысль была во сто крат страшнее мысли о смерти. Когда он из госпиталя написал в свою часть, там очень удивились и ответили ему, что считали его погибшим и даже сообщили о его гибели в село; Иван надеялся, что это сообщение не успело дойти до Позднего, поскольку фронт докатился до села через несколько дней после того, последнего боя. Когда танк остановился, Иван вылез через люк — найти причину остановки. Он быстро нашел ее — был перебит провод высокого напряжения — и стал соединять оборванные концы, и в этот миг снова заскрежетала броня, а затем — жуткий грохот, исполинская каменная глыба обрушилась на него… Иван очнулся от адской жары, у него хватило сил выбраться из-под полыхающего железного костра и отползти в стерню. Там его и подобрали пехотные санитары. Уже потом, в госпитале, Иван догадался, что произошло: еще один снаряд попал в танк, и взорвался боевой запас…