Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Пропели первые петухи. В хлеву отозвался и их Бесхвостый, вернул Василя к прежней жизни.
Сначала Василь хотел разбудить мать, но, подумав, что она за ночь изболеется душой, поплелся в хлев. На двери хлева — огромный замок, но он должен был отпугивать воров только своими размерами: снимался вместе с пробоем («Ну и хозяин, ну и хозяин», — говорила мама), Василь вынул пробой и вошел в застоявшуюся темень хлева. Притворив дверь, через щель в стене снова сунул пробой на место, послушал тишину. На его шорох потянулась головой Красоля, на мгновение перестала жевать, вздохнула глубоко, нутром, зажевала снова. Пахло свежим навозом, молоком, сеном. Василю захотелось есть. Пошарил в прибитом к стене ящике, где неслись куры, но нашарил только одно яйцо-подклад, оно там с весны — болтанка; разочарованный поплелся он к боковушке. На ощупь отыскал лестницу, полез на сеновал. Сена было почти
Гнедые резвые кони и понесли сейчас Василя в сон.
Разбудили его голоса. Василь открыл глаза, но не сразу понял, где он. Шевельнулся, под ним зашуршало сено, и этот шорох окончательно вырвал его из сна. Он на сеновале. Протрухлявевшая, побитая шашелем слега, густая паутина под стропилом… Сквозь дырявую стреху пробивался пучок света, в нем плавали одинокие пылинки. И приблизились, точно перепрыгнули какую-то преграду, голоса, зазвучали совсем близко. Несколько мужских, на крутых нотах, и среди них мамин надломленный страхом, предупредительный, заискивающий, однако и таким Василь узнал бы его среди тысячи других.
— Вот крест святой, как ушел в прошлую среду к тетке на Варькины хутора…
— Бреши, бреши, прямо богу в бороду. И не приходил сегодня ночью?
— Вот крест святой… — снова забожилась мать. — Чтоб я вечера не увидела, чтоб меня сырая земля поглотила, — искренне клялась она.
— А ну, дай ключ!
Мать зашлепала чунями, надетыми на босую ногу, а Василь мысленно отщепил от чего-то холодного, вставшего у него в груди, малюсенькую щепочку: хорошо, что вставил назад в дырку пробой. Но щепочка та была мизерная, а то, что стояло в груди, большое, ледяное, страшное. Надо было прятаться, зарываться в сено, но побоялся выдать себя шуршаньем. И снова мысль, как огненный прут: «Куда прятаться? Они увидят лестницу на сеновале, догадаются сразу».
А те уже вошли в хлев, заговорили громко, и голоса запрыгали, окружили Василя, стали у него в изголовье в смертельной угрозе:
— Сена навалил!
— Десятским, гнида, был.
— А ну, Микола, полезай наверх. Где лестница?
Материн голос прозвучал надтреснуто. Наверное, она сама только теперь заметила, что лестницы нет на месте, страшная догадка пронзила, разбила вдребезги недавнюю уверенность.
— У нас… нет лестницы. Только одна… в сенях… на хату.
— Принесите лестницу!
Те слова ударили Василю в уши, как выстрел в упор. Он еще лежал, еще глотал раскрытым ртом воздух, но лежал уже мертвый, это лежало его тело, а душа исходила в страшных палаческих муках. И не было выхода, не было спасения. Он боялся громко дышать, боялся даже отпустить от себя мысль, чтобы те не услыхали ее лёта. Да и куда ей лететь?
У него не было путей к бегству, не было оружия для обороны.
Вот сейчас принесут лестницу… Кто-то взберется по ней…
— Я так, — отозвался внизу другой полицай.
Цепляясь руками за обрешетку, обваливая ногами глину, которой обрешетка была обмазана, полицай полез наверх, вытянув шею и задрав голову. Но только он попытался ухватиться за слегу, как обрешетка под его руками затрещала, он заелозил ногами в поисках опоры и рухнул вниз.
— Как будто никого, — сказал, чтобы оправдать свою неудачу. — Туда так не залезешь.
— Ну хорошо, — уже спокойнее сказал начальник, и непонятно было, что означало это «хорошо» — согласие с полицаем или угрозу матери Василя.
Тяжелые сапоги затопали из хлева. Василь слышал, как они топают по двору, как растекаются к погребку, к рубленой коморе, к будылью подсолнуха, прислоненному к плетню (сам прислонял), как собираются снова в кучу, как топчутся на месте — посреди двора всегда была лужа, и отец перед самой войной засыпал ее шлаком, теперь шлак скрипел жестко под ногами каждого, кто на него ступал. И упали до неразборчивого бормотанья голоса. Наверное, полицаи советовались. Вдруг шлак закричал, завопил, сапоги тронулись все разом, потопали к воротам. А оттуда на улицу и тропинкой вдоль хлева в сторону села.
Василь не сразу поверил в свое спасение. Ему казалось, что полицаи сейчас вернутся и начнут перетряхивать все до соломинки. Но топот удалялся, и тогда Василь, чтобы убедиться, осторожно проковырял тонкий слой глины и посмотрел в щель. Четыре черные спины с винтовками над плечами маячили в конце улицы. Он только и успел ухватить их краешком глаза, так как они свернули в сторону, на Пробитовку, и скрылись за высоким забором Майдановича.
Василь еще некоторое время лежал в тяжелом бессилии. В груди оттаивало медленно, слабенькое тепло вяло растекалось по телу. Однако мысль уже жила, заставила его подняться. Полицаи могут прийти еще раз… Они искали без рвения — фронт приближался, рьяность их, рвение таяли, но их могут послать снова.
Он торопливо спустил лестницу, спустился сам. Пока слезал, подумал, что боится напрасно, полицаи больше не придут, а он все же заскочит в хату, успокоит мать и скажет ей, чтобы наведывалась на Медяников хутор, через Медяничиху он будет передавать вести о себе. Дорога домой ему теперь заказана, и вообще впредь он будет осторожнее и рассудительнее. А то чуть не попал в беду. Хорошо, что все кончилось счастливо. И он опять вернется в лес. Будет жить. Жить! И думать про Марийку. И найдет способ повидать ее…
Все эти мысли — в один миг, на широких крыльях от черного страха до ослепительной радости. Душа Василя никогда не держалась на одной, средней ноте, ей лучше на тех, крайних.
Всходило солнце, утро выкатывалось из сада, пропахшее привядшей картофельной ботвой, яблоками, осенними астрами.
Под тынком, отгораживавшим двор от сада, лежала куча пней, в одном, крайнем, торчал загнанный по обух колун. Василь дернул за топорище, но колун был зажат туго, не вырвать. На мгновение что-то защемило в душе Василя: сколько мама просила, чтобы поколол пни, а он все отмахивался.