Белка
Шрифт:
ЧАСТЬ II
Уезжая поздней ночью на трамвае от Георгия, Митя Акутин вовсе не предполагал, что уже никогда не вернется в училище и никого из нас больше не увидит. Шел дождь и струился снаружи вагона по стеклам, Митя припадал лицом к окну, стараясь что-то рассмотреть на пустынных улицах, но смотреть было не на что, только увидел однажды, как пробежал мимо остановки некий человек в мокром пиджаке, вроде бы держа свою голову под мышкой.
На остановке вошли в вагон двое молодых людей и, оглядев пустые ряды пассажирских мест, направились прямо к Мите.
— Ваш билет? — потребовали контролеры, видимо, фанатики своего дела или просто большие чудаки, коли вышли на охоту в столь позднее время.
У Мити не было обыкновения брать билеты на все виды общественного транспорта, исключая метро, и когда его излавливали зайцем, всегда смиренно объяснял, что он студент и денег у него на проезд не имеется. Говорить подобное ему было легко, как и любую правду, а контролеры обычно охотно верили ему и отпускали без всяких последствий. На
Ночью оказаться на незнакомой темной улице под проливным дождем и не увидеть вокруг себя ничего живого, кроме удаляющегося трамвая, из которого тебя выбросили, — о, Мите было совсем несладко в эту минуту! Он озирался с растерянным видом, и мрак вокруг, усиленный в дьявольской власти своей одиночеством юноши, казался ему неодолимым и непосильным для света грядущих дней.
Девочка с детскими косичками, бледный городской цветок, выросший в крошечной комнате с отставшими от стены голубыми обоями, вспомнилась ему в этот час. Когда ветер, неведомыми путями проникший в комнату, шевелил обоями, стена, казалось, глубоко и неслышно вздыхала. И под этой дышащей стеною сидела она, вскинув к плечу руки, мило исказив лицо и навесив верхнюю спелую губу над скважиной флейты, из которой лилась нежная, хватающая за душу музыка ветра, струя слабых вздохов, невнятная жалоба сломанной камышинки и мольба бескрылого птенца о защите.
Зачем она пришла в мою жизнь, размышлял Митя Акутин, шагая куда-то по незнакомой округе великого города, кому это нужно — добивать меня, когда и так уже сил никаких не осталось… О, как ему не хотелось тех испытаний художника, которые неминуемы, если он будет жить дальше; ему в этот ночной час хотелось к тем, которые уже освободились от всех забот, которые всюду, которых гораздо больше, чем живых, и среди них мать и старик Февралев, им уже не надо ничего бояться, и они не слышат, как играет флейта, зовет куда-то, где никогда никому не бывать…
Городская ночь была глуха, фонари бессонны, дождь лил как из ведра, и Митя шел по незнакомым переулкам, сворачивая вправо, влево, и парусиновый плащ его намокал все сильнее, вода просочилась сквозь ткань и поползла по телу. Нельзя было дальше шагать куда-то, и все существо Мити, протестуя против его самого, не желало погружаться в эту шумную ливневую темноту, но он шел, чувствуя, что подходит наконец час какого-то бесповоротного решения, и уйти в сторону или вспять невозможно.
Наконец он прошел в какую-то арку, проследовал через замкнутый двор, прошел сквозь другую арку — с противоположной стороны двора — и очутился на неширокой площади. За мокрыми деревьями он увидел огни какого-то увеселительного заведения, окна которого пылали деятельным еще светом; у подъезда стояли в ряд машины, автофургон, а одна из легковых машин мокла под дождем, как бы отстранившись от остальных — одиноко возле темных деревьев. У этой машины дверца была раскрыта, тусклый свет горел внутри салона, но сиденья сзади и водительское место были пусты. Митя направился к безлюдному автомобилю, привлеченный странными звуками и беспокойным движением какой-то темной глыбы, невнятно обозначившейся под деревом. С удивлением Митя признал в этой глыбе свинью, небольшую, но плотную, черную, которая выставила на подходившего человека пятачок, с шумом
Он с удивлением прислушивался к бульканью текущей крови и ловил угасающим сознанием какие-то невнятные и непонятные звуки, чьи-то захлебывающиеся стенания, лепет и воркотню — пришел в себя окончательно и понял, что это возятся голуби на крыше сарая, за раскрытым окном, а в комнатке брезжит предрассветная, чуть светоносная серая полумгла. (До встречи Мити с девочкой-флейтисткой еще далеко, — но перед вами, дорогая, человек, о котором вы уже знаете, что он убит. Не вызовет ли теперь у вас особый интерес каждый шаг, вся судьба юноши, любой его поступок? Не станете же вы теперь отрицать, что всякое мгновение жизни полно особенного значения?) Зыбкая игра пробуждающегося света за окном полна беззвучных всплесков, это несутся высоко в небе, над сонной тенью земли, розовые волокнистые облака, предвестники полнозвучного дня.
Какая неведомая сила, чья воля побудила в этот час юношу откинуть крепкий сон и затуманенными глазами посмотреть в окно? Митя ожидал, в сущности, бледную девочку-флейтистку, которую в недалеком будущем он полюбит, а явилась к нему зрелая Лилиана в короткой ночной сорочке.
Она возникла в каморке под лестницей, ведущей на чердак, словно призрак ночи, еще прячущейся по углам.
Я так и не смогла уснуть в эту ночь, испугалась предутреннего света и того, что опять доживу до ясного дня, когда осуществить желание будет невозможно, встала и пошла, и все во мне упруго, властно отозвалось и повернулось к ожидаемому. Я отбросила все, что мешало мне, и почувствовала себя безмерно счастливой. Но наше счастье всегда бывает минутным — оно всего лишь сладкая отрава, разжигающая страсть в момент, когда пьешь ее, и гасящая наслаждение внезапной мукой, когда отрываешься от питья, чтобы перевести дух.
Митя был совершенно не готов к такому обороту наших отношений, я видела, что стыд и подавленность гнетут его по утрам, за завтраком, и позже за обеденным столом, и в те часы на людях, когда мы ехали электричкою в Москву или обратно, бегали в хлопотах по делам поступления его в художественное училище. В приемной комиссии мы узнали, что Митя, несмотря на рекомендацию самого Хорошутина, не может особенно надеяться па поступление, ибо совершенно не имеет навыков академического рисования. Нужно было срочно научиться рисовать гипсовые орнаменты, глиняные кувшины, драпировки и восковые фрукты. И вот я бросилась к Сомцову, племяннику Хорошутина (последнему мой дядя-архитектор, брат отца, проектировал и строил дачу в Ярахтурском районе), и Сомцов дал адрес одного Дома культуры строителей, где была изостудия, которою руководил его знакомый, и мы с запиской Сомцова поехали искать Дом культуры.
Мы оба вступили в новую, ложную стадию наших отношений, когда днем я вела себя как ни в чем не бывало и строила из себя озабоченную учительницу… а по ночам я видел на узком ложе своем некую нагую ведьму с горячими бедрами, налитыми неизрасходованным пылом застоявшейся девственности. Но мне было всего семнадцать лет, я не выдерживал своей неокрепшей душою груза греховности и поэтому днем, встречаясь с Серафимой Григорьевной, матерью Лилианы, не мог взглянуть ей в глаза… да, моя мать начала о чем-то догадываться, временами пристально, с явным призывом к откровенности смотреть на меня, однако я принимала вид безмятежной невинности, висла у нее на шее и всячески дурачилась.
Однажды я поздно залежалась в своей постели, никак не могла отдохнуть после прекрасной и ужасной ночи, как вдруг вошла мать, села на край кровати и, просунув руку под простыню, принялась щекотать мою ногу. Я засмеялась, потом капризно захныкала и принялась колотить пятками по постели, брыкаться, — я вдруг ощутила такую радость и полнокровное счастье просто оттого, что живу, проснулась, открыла глаза и вижу добродушное, оплывшее лицо матери, что готова была кричать от радости. И все это поразительное счастье открыл мне некрасивый мальчик, мой ученик, моя великая гордость и надежда. А ты тут, чудачка, со своими настороженными глазами, ищущими какую-нибудь схоронившуюся крысу неприличия, паутину греховности… О, мама!