Беллона
Шрифт:
Их застрелил наш немец. Который молоко у нас пил и наших кур ел. Тот, который помоложе. Беленький такой. У него было такое лицо странное. Будто сам взрослый, а лицо как у ребенка. Нос курносый.
Он наверняка узнал моих братиков. И все-таки он их застрелил. Как зайцев на охоте.
Я не видела, как братики умирали. Я зажмурилась. Мне захотелось оглохнуть. Но я слышала, как они кричат. Особенно страшно, так долго и надсадно, кричал Михась. А Леня только вскрикнул два раза, а потом замолчал. Наверное, он быстро умер.
Потом и Михась перестал кричать. А может, это просто мы с мамой уже далеко отошли от того места, от подлеска и
Нас всех загнали в нашу школу. У нас в селе была только начальная школа, четыре класса. В пятый класс надо было ходить в село Трясуны, за целых пять километров. Я как раз закончила четвертый класс. А я пятый уже не успела пойти, немцы пришли. Целое село еле уместилось в школе. Нас в классы набили столько - не вздохнуть было. Стояли, плотно прижимаясь боками, живот к спине, и спина к животу. Так стыдно было. Меня мальчики сжимали со всех сторон. Я все к маме жалась. Мама положила руки на головы мне и Сонечке. Все шептала нам: девочки, не бойтесь, девочки. Вы лучше песню пойте!
И мы с Сонечкой стояли и тихо пели: взвейтесь кострами, синие ночи! Мы пионеры, дети рабочих! Сосед Линь усмехнулся: что поете, сейчас подыхать будете, а голосите! А мы все пели: близится эра светлых годов! Клич пионера: всегда будь готов!
В класс вошел наш второй немец. Тот, что был постарше белого. Тот, что все пил и пил из железной фляги. Он нас с мамой увидел сразу. Бочком-бочком подошел к нам, подобрался.
– Вас воллен зи?
– так тихо маму спросил.
– Хотить, йа взяль айн твай кинд?
И мама закивала головой, и не могла говорить от ужаса и радости, молчала и все кивала, кивала.
Немец взял меня за руку и потащил за собой. Сонечка рванулась. Хотела закричать. Мама закрыла ей рот рукой. Немец тащил меня к двери, я шла и наступала ему на пятки. Все вокруг нас, пока мы к двери шли, стали громко кричать, плакать, вопить, а мы все шли и шли, и мы вышли из школы. Я слышала, как вся школа кричит, воет диким воем. Я увидела, как немцы обливают ее снаружи бензином. Мы с нашим немцем отошли еще чуть подальше, и я обернулась, и увидела огонь, много огня. Это немцы поливали нашу школу огнем из огнеметов. Школа была деревянная и занялась в одно мгновенье. Заполыхала. Школа кричала, кричал сруб, кричали доски обшивки, кричала крыша, кричали водостоки, кричали карнизы и стрехи. Огонь взвился в небо, и небо тоже закричало.
И, пока небо кричало, мы с нашим немцем уходили, уходили от школы.
И я быстро перебирала ногами, потому что немец шел гораздо скорей меня, и все представляла, как горят в лютом пламени мамины и Сонечкины косточки.
Мы с немцем пришли в комендатуру. Она располагалась в центре села, рядом с сельсоветом. На сельсовете мотался под ветром немецкий флаг с черным кривым крестом. На стене комендатуры висели бумаги, много бумаг. Это все были приказы. Мы вошли в комендатуру, наш немец приказал мне сидеть в коридоре на стуле, а сам вошел в комнату с номером. Я и номер помню: одиннадцать. В приоткрытую дверь я видела, как наш немец разговаривал с кем-то по телефону и говорил, будто лаял. Потом он вышел в коридор и сказал мне:
– Ти ехаль нах Дейчланд, ферштейст? Нах Гер-ма-ниа. Ти бист зер шаслив. Ферштейст? Зер шаслив. Нихт вар?
– Я поеду в Германию, - сказала я, и наш немец закивал утвердительно:
– Йа, йа! На йа!
В коридор выскочил сын Линя, Венька Линь. Венька скорчил рожу, когда меня увидел. Подскочил ко мне одним боком. Когда наш немец отошел в сторону,
– В Германию поедешь, на работу. Поняла? Повезло тебе! И живая, и харч дадут! Оденут как куколку! Будешь сыр в масле... в масле...
Наш немец обернулся. Зрачки впились в Веньку.
– Цурюк! Думмкопф!
Немец махнул на Веньку рукой, и Венька скрылся в комнате номер одиннадцать.
И больше ни я Веньку не видела, ни он меня.
Меня посадили в коляску мотоцикла и отвезли на железнодорожную станцию. Там стоял эшелон. Около вагонов толпились люди. Женщины и дети. Мужчин не было. Старуха в белом платке с красной праздничной вышивкой объяснила мне, что это угоняют женщин и детей в Германию. Я спросила старуху: насовсем? И старуха утерла глаза концом платка и сказала: насовсем! И тогда я заплакала вместе с ней. А наш немец дал мне подзатыльник, не больно, скорее нарочно, и взял меня за руку, и подвел к вагону, где были сиденья и лежаки, а то в других вагонах их не было, это были теплушки, для коров и лошадей, обыкновенный товарняк, а теперь в них людей перевозили. Вот, сказал наш немец, здесь будешь спать, спать, спать, ферштейст?
– Ехаль цвай таге...
– Ферштеен, - сказала я, и все кивала, кивала, кивала, как больная глупая птица.
Поезд прибыл в Германию. Нас выгрузили на перрон. Мы стояли под проливным дождем. Дождь сек нас больно и противно, у нас внутри все превратилось в воду. Мы стояли на перроне так долго, что сами превратились в дождь, а за нами все никто не приходил. Наконец пришла рослая немка, стала говорить мелко и дробно, мы ничего не понимали и плакали. Потом пришел переводчик, долговязый парень, может, немец, а может, русский. Он одинаково хорошо говорил и на русском, и на немецком. А может, он был еврей, у него был такой горбатый длинный нос, что кончик носа касался верхней губы.
– Кря-кря-клю-клю-ку-ку!
– клокотала дюжая немка.
– Вас сейчас распределят по адресам, и за вами приедут ваши хозяева! Вы будете у них работать!
– выкрикивал долговязый крючконосый парень.
Я глядела: парень плохо был одет, куртка на локтях порвалась, заплат просила, и башмаки просили каши, и портки на коленях повытерлись. Что же это, думаю, немцы, такая аккуратная страна, а переводчика прилично не оденут?
Куролесово, мама, папа, сестра и братики стали казаться сном. В ожидании хозяев нас разместили в мрачном здании, я думала, это тюрьма: там окна были с толстыми решетками, а в комнатах почти не было мебели. Мы спали на холодном полу, а кому посчастливилось, те спали в шкафах, слегка приоткрыв дверцы, чтобы не задохнуться. В шкафах было тепло, и там не кусали крысы. А тех, кто спал на голом полу, приходили и ночью крысы кусали. Крысы были голодные и злые - немцы умели хорошо хранить провизию, и крысам поживиться было нечем. Я боялась, что крысы откусят мне нос, и ночами почти не спала.
Днем приезжали хозяева, забирали своих будущих слуг. Уже почти всех детей, девушек и женщин разобрали, оставались только трое: я, молодая девушка из Барановичей, Шура Звягинцева, и еще одна девочка из Минска, со смешным именем Ираида. Может, нас ни к кому не записали, печально спрашивала Ираида, может, нам жалобу подать? Шура смеялась: кому жалобу, куда! Смотри, как бы тебя вместо жалобы к стенке не повели! Сиди уж тихо, жалобщица!
Я молчала и слушала, что они говорят. И они так и звали меня: Марыся-молчальница.