Беллона
Шрифт:
Я все это время стояла с поднятыми руками. Они сами упали. Занемели.
– Сейчас задача, - он говорил сам с собой, а со стороны выходило, что со мной, - накормить голодных. Мы-то сами голодны, как цуцики. Но это ничего. Есть походная кухня. Есть запасы. Мы все вам отдадим. Что сможем. Приказа у нас нет, да это ничего. Мы же люди. Тебя как звать-то?
– Марыся, - еле слышно сказала я.
– Полька?
– Белоруска.
– А, белоруска. Понятно. Чудом жива осталась, небось? И сюда упекли? В рабство?
Я кивнула. Говорить было мне очень трудно.
–
– И ему тоже трудно было говорить.
– Кончился. Сейчас главное -- спасти всех, всех. Кто остался.
Он обвел рукой вокруг себя. Я впервые видела, как мужчина плачет.
Лилиана подхватила Лео на руки. Так стояла с ним, к стене прижавшись, прижимала Лео к себе, вминала его себе под ребра. Как будто хотела вогнать его всего, целиком, живого, себе в живот, и зашить живот, и заново выносить, и заново родить. Чтобы стать по-настоящему ему матерью. Ведь солдаты не знали, что она ему не настоящая мать.
Через час мы уже ели горячую кашу из солдатских мисок. Рослый солдат оказался лейтенантом. Он велел перенести все лекарства из медпункта себе в часть. За окном тянулись телеги. Откуда взялись лошади? Может, это польские крестьяне из окрестных деревень уже появились тут? Телеги везли трупы и живых вперемешку. Лилиана держала мальчика на руках. Не отпускала. Она теперь боялась его отпустить. Ее глаза остановились, но они могли глядеть. Они словно прозрели, ее глаза. Они впервые за всю войну увидели мертвых людей. И ужаснулись. До этого белые глаза хозяйки мертвецов не видели. Мертвец -- это был тот, кого надлежало убить, потому что он был враг и не человек.
А тут Лилиана увидела людей, и что они могут превращаться в трупы. И лежать на телегах, и не двигаться; и застыло глядеть в серое, низкое зимнее небо.
Лагерь весь завалило снегом. Обильно шел снег, укрыл землю толстым слоем. Под снегом спрятались трупы. Их раскапывали лапами лагерные собаки, но русские солдаты всех собак быстро перестреляли. Кого и не кормили, и собаки сначала скулили, потом замерзали. Зачем я о собаках говорю? Я не знаю. Они тоже живые. Мы их ненавидели. Но они умирали -- как люди визжали, стонали.
[конец аушвица]
Телеги, машины. Далеко на морозе разносятся гудки.
На морозе видно все как сквозь лупу -- лица мертвых, обтянутые кожей, скалятся, улыбаются покою и небу, и они такие непомерно огромные, а если глядеть на них ночью -- они движутся. Медленно плывут, уплывают прочь от тебя, зрителя. Созерцателя.
Ночью действия нет. Ночью -- звезды, дымный морок.
Жирного черного дыма больше нет. Нет больше.
Но это не значит, что больше не будет его никогда.
Лилиану с ребенком обрядили в лагерную полосатую одежду: куртка, штаны. Она сама себе вывела чернилами на руке лагерный номер. Русский офицер бранился: эсэсовку в живых оставить! Но крепко обвивал ручонками ей шею мальчик, и, когда она, в полосатой робе, шла к телеге, прицепленной к грузовику, русские смотрели ей в спину, матерились, плевали в снег, сжимали кулаки.
Она была мать, и они не смогли.
Русские солдаты в белых формах бежали по снегу, и они сами
Из кузова грузовика на снег вываливались мерзлые трупы. Какое счастье, что сейчас зима. Летом стояла бы такая вонь. Мороз выедает глаза, забивает инеем ноздри. Ты задыхаешься на морозе. Не можешь дышать. Ты не можешь дышать оттого, что ты смотришь на страшный кузов, полный адского варева: в деревянном коробе варятся, дымятся метелью тела, синие ноги, лиловые руки. Черепа выварились до мозга. Кости -- добела. Бог, по вкусу ли тебе наше земное блюдо?
Лилиана села на край телеги. Прямо на мертвецов. Ей было все равно, куда, зачем ее везут. Сейчас она жива, через полчаса перестанет быть. Ну и что? Какая разница?
Мертвые мысли текли важно, спокойно. Мысли ни о чем. Мороз покрывал звездами пустую, черную муть под выгибом черепа, под потным лбом. Холодно, а она вся вспотела. У нее жар. Захворала. Болезнь? Ну и пусть. Нет ни меховой шубки -- шубку подарил ей Хесс, - ни теплой вязаной кофточки -- кофточка осталась там, на спинке стула, в ее будуаре. Ребенка ей разрешили закутать. А ее самое, чтобы она выглядела как узница, побрили машинкой наголо.
И так ехала она в телеге, полной покойников, качалась, глядела полоумно на белый мертвый ночной мир вокруг -- узница, одна из узниц, и морозом сводило сердце, оно останавливалось, а мороз упорно и зло заводил его, заводил, как мотор, и грохотало оно между ледяных ребер, а ребенок был такой теплый, такой горячий, в шерстяном пальтишке, наверное, стащенном с другого мертвого ребенка; а может, это специально для него, для Лео, наспех сшили из ночных черных лоскутов и пришили звездные яркие пуговицы.
Лилиана грела дыханием личико Лео. Он спал, накричавшись, наплакавшись голодно. Какая она мать, если у нее нет молока? Где ее верная горничная? Где Марыся? Е отправили в одну сторону. Марысю -- в другую. Русские не расстреляют свою. А может, расстреляют: за то, что врагу служила. У них, советских, это преступление.
Да у всех это преступление. У всех. Каждый любит, чтобы служили только ему.
Ты узнаешь теперь, каково это -- жить на морозе в тонкой полосатой пижаме; сидеть верхом на трупах; чувствовать голодный и злой желудок. Сугробы на миг показались ей горами белого, под Луной золотого зерна. Потом -- взбитыми сливками. Белые сливки на черном, шоколадном земляном торте. Мертвые не все в земле. Мертвые сейчас укрывают землю собою, согревают ее. Баюкают ее, утешают ее.
Лео проснулся и захныкал. Лилиана сказала ему: тс-с-с-с, тихо. Не плачь, а то нас застрелят. Кому мы нужны живые? Зачем нас отпустили?
"Ты мать, и тебя отпустили на волю, в еще не рожденный мир с сыном твоим".
Грузовик урчал и фыркал, медленно двигался вперед. Дорогу занесло снегом, и шины вязли в снегу, как в белом меду.
Ночь глядела на Лилиану и ребенка во все глаза. Всеми глазами.
Лилиана задрала голову.
Она все поняла.
Это на нее смотрели глаза детей.