Белое и красное
Шрифт:
— В Центросибири собрались образованные и умные люди, — начал Чарнацкий и умолк, адвокат прекрасно знал председателя Центросибири, знал и Уткина, за публикациями которого в газете следил. — Вы не можете меня обвинить в том, что я приспособленец, ибо не хуже меня знаете о положении дел у большевиков.
— Я просто считаю тебя конченым человеком. Волосы у меня на голове шевелились, когда я читал заявление этой вашей польской революционной роты. Прочел его в этой… газетенке «Власть труда».
Письменный стол адвоката был завален всевозможными газетами.
— Ведь ты знаешь,
Адвокат отбросил газету.
— Безумцы… И ты тоже принимал эту… эту присягу?
— Обстановка в настоящий момент в России и здесь, в Сибири, несмотря на некоторую запутанность, ясна. С одной стороны большевики, а с другой — те, кто борется против них. Против большевиков выступает и атаман Семенов, и белые офицеры, которые уже сейчас мечтают о России до Вислы, а то и еще дальше.
Чарнацкий редко спорил с адвокатом. Он давно убедился в бессмысленности таких споров.
— Я всегда считал тебя польским патриотом, Ян. Но для меня не секрет, этот ваш председатель, этот польский комиссар Лосевич или Лесевский, абсолютно лишен национальной гордости и…
Адвокат не сразу заметил, как непроницаемо лицо Яна. Он поспешил переменить тему.
— Очень хорошо… очень хорошо с твоей стороны, что ты зашел проститься. А я даже чаем не могу тебя угостить, а о кофе в теперешние времена и говорить не приходится. Подожди минутку… Ты абсолютно прав. Политика политикой, а старое знакомство — настоящее знакомство. Прости, я сию минутку.
«Зачем я пришел сюда?» — корил себя Чарнацкий. Разве есть у него какие-либо сомнения относительно сделанного им выбора? Только эта дорога ведет в Польшу. Пусть долгая, но единственная. Может, кратчайшая в самом деле лучше. Да будет Польша такой, какой будет, лишь бы была. Пусть будет! Неужели может быть плохим государство, возникшее в результате таких страданий и надежд? Из ожесточенной, мужественной борьбы? А где окажутся такие, как председатель Тобешинский, майор Свенцкий?
Комната, в которой Ян сейчас находился, наверное, служила кабинетом профессору Чернову, теперь здесь была спальня адвоката. На стенах — гравюры, и все на исторические темы: «Куликово поле», «Разгром Разина под Симбирском», «Разгром шведов под Полтавой», «Взятие Варшавы Суворовым», «Переправа Наполеона через Березину», «Штурм Плевны».
Он разглядывал «Взятие Варшавы», когда вернулся адвокат.
— Возьми ее, Ян. Когда-то ты отказался, в добрые старые времена, может, теперь передумал. Эта гравюра твоя.
Чарнацкий посмотрел на инвентарный номер «7777». Он вспомнил, Ядвига говорила ему, что на всех его вещах она ставит этот номер. Сорвав этикетку с номером, он сунул ее в карман и решил — как выйдет отсюда, разорвет в клочья.
— Вы упоминали Лесевского. Этот человек сидел в десятом равелине Варшавской цитадели.
Он не закончил. Пожалуй, не надо было сюда приходить…
Он с шумом распахнул окно. Сирень еще не расцвела, хотя бутоны заметно набухли. Если бы рота задержалась в Иркутске на день или два, он, наверное, увидел бы ее в цвету.
И опять представил свое отражение в бочке с водой. Скоро будет смотреться в Лену. Похоже, судьба надолго связала его с этой рекой. А может, навсегда? В соседнем дворе, освещаемом заходящим солнцем, на лавочке сидели незнакомые ему люди. Соседского мальчика не было видно.
Чарнацкий спустился из своей комнаты. С Ольгой он уже попрощался. Капитолина Павловна, вытирая глаза фартуком, попросила его приглядывать за Таней. И Ядвигой…
— Вернемся… Прежде чем Лена встанет, мы должны вернуться, обязательно. Вернемся, Капитолина Павловна, до конца навигации на Лене.
Он повторял и повторял, словно только Лена была надежной гарантией в этом ненадежном мире. Капитолина Павловна кивала головой, потом перекрестила его и, не сдерживая рыданий, ушла в комнату Тани. В пустую комнату.
— Пусть выплачется. Ей станет легче.
Петр Поликарпович побрился, надел костюм, в котором ходил на службу. Он стоял и смотрел на Чарнацкого с неизъяснимой грустью в глазах. В отличие от адвоката, он не радовался тому, что много знаков на небе и земле предсказывают близкую перемену власти в Иркутске.
— Давай, Ян Станиславович, присядем. Наливочкой я тебя встречал, наливочкой и провожу. Осталось еще немного. Думал, самое худшее в жизни я уже пережил. Помню пожар. Помню, как Иркутск горел, братец. Жутко. Наш дом огонь, слава богу, обошел. На нашей улице дома редко стояли. Да к тому же дед мой, царствие ему небесное, как дом поставил, так вокруг деревья посадил. Все до одного они обуглились, погибли, как гвардия, а огненного врага не пропустили. Однако самого деда моего, значит, Петра Поликарповича, горящая ветка жизни лишила. «Птицы! Птицы! Спасайте!» — кричал он, потому как к старости разума совсем лишился, и бросился, как был в исподнем, к деревьям этим несчастным. Как сейчас вижу его и слышу его голос. Два дня огонь гудел. Дома горели по обеим сторонам улицы. Ходила молва, что город подожгли масоны, и еще — евреи или поляки. И китайцев поминали. А были и такие, кто утверждал, что генерал-губернатор наш спятил и Нероном себя вообразил.
Петр Поликарпович вздохнул. Его рассказ о давних временах, о потрясшем его событии как бы приглушал остроту надвигающейся на его дом напасти.
— Я обиды на тебя не держу, Ян Станиславович, скажу это тебе на прощание, хотя с твоим приездом на наш дом много бед свалилось.
В комнату вошла Ольга. «И все-таки я сюда вернусь, — понял Чарнацкий, — обязательно вернусь».
На рысях мимо Веры Игнатьевны и Бондалетова проскакали два всадника-якута. Устремлены вперед, не обращают внимания на пешеходов.