Белые витязи
Шрифт:
— Кто хочет со мной — будь на всё готов...
Удивлялись, что он дружился с каждым офицером. Ещё бы. Прапорщик, по-товарищески пивший вино за одним столом с ним, на другой день умирал по его приказанию, подавая первый пример своим солдатам. Дружба Скобелева давала не права, а обязанности. Друг Скобелева должен был следовать во всём его примеру. Там, где постороннего извиняли и миловали, другу не было ни оправдания, ни прощения...
VII
Меня лично Скобелев поражал изумительным избытком жизненности. Я знаю до сих пор только старика С. И. Мальцева — являющего такой же излишек внутренней силы, энергии, инициативы во всём.
Скобелев был инициатор по преимуществу. С быстротой и силой паровика он создавал идеи и проекты в то время, когда не дрался. Собственно говоря,
— Вы хотели осмотреть положение неприятеля?.. — вкрадчиво и мягко предлагал генерал.
Или:
— Вас, кажется, интересуют траншейные работы турок? — ласково, заманчиво обращался он к бедному фазану.
Неосторожная птица, счастливо улыбаясь, подтверждал всё это.
— Ну, генерал сейчас в холодильник его! — шептали адьютанты.
И действительно, Скобелев брал его под руку и выводил... на открытое место между нашими и турецкими траншеями, часто сближавшимися шагов на 300 или даже на 150. Полоса эта обстреливалась постоянно.
— Это что такое… это, кажется, пули... — трепетал несчастный фазан. — Свищут как они. Однако тут и убить могут...
— Да, — равнодушно ронял Скобелев и медленно проводил его по «райской дороге». Райской потому, что, идя по ней, легко было попасть в рай. Представляю читателю судить о впечатлениях новичка С выдержавшим такой искус Скобелев тотчас же мирился, и он делался своим в его кружке. В конце концов он довёл дело до того, что фазаны стали осторожны и, несмотря на глупость этих птиц, перестали являться к нему на боевые позиции...
С каждым новым подвигом росла к нему и вражда в штабах.
Особенно прежние товарищи. Те переварить не могли такого раннего успеха, такого слепого счастья на войне. Они остались капитанами, полковниками, когда он уже сделал самую блестящую карьеру, оставив их далеко за собой Когда можно было отрицать храбрость Скобелева, это ничтожнейшее из его достоинств — они отрицали её. Они даже рассказывали примеры изумительной трусости, якобы им обнаруженной. Когда нельзя было уже без явного обвинения во лжи распускать такие слухи, они начали удальство молодого генерала объяснять его желанием порисоваться, но в то же время отмечали полную военную бездарность Скобелева. Когда и это сказалось нелепым, они приписали ему равнодушие к судьбе солдата. «Он пошлёт десятки тысяч на смерть — ради рекламы. Ему дорога только своя карьера» и т. д. Явились легенды о том, как там-то он нарочно не подал помощи такому-то, а здесь опоздал, чтобы самому одному закончить дело, тут — радовался чужому неуспеху... Корреспонденты английских, американских, французских, итальянских и русских газет отдавали ему справедливость. Мак-Гахан, Форбс, Бракенбури, Каррик, Гаввелок, Грант помещали о нём восторженные статьи. Что ж из этого — они были им подкуплены! Когда, наконец, военные агенты дружественных нам держав, видевшие Скобелева на деле, стали отзываться о нём как о будущем военном гении — и на это тотчас же нашлись объяснения. Они, видите ли, хотели, чтобы Скобелев представил их к тому или другому ордену и т. д. Удивительно только, как они, эти жаждущие отличий иностранцы, не хвалили именно тех, кто их украшал всевозможными крестами. В конце концов, враги генерала даже во время Ахалтекинской экспедиции злорадно поддерживали слухи о том, что Скобелев в плену, Скобелев разбит, и замолчали только после её блестящего окончания. Тут уже говорить было нечего, зато над его трупом, в тот момент, когда кругом все, кому дорого русское дело, были потрясены, — эти господа живо записались в друзья к безвременно погибшему генералу.
Я сам помню эти фразы:
— Мне особенно чувствительна эта потеря! Меня так любил покойник!..
— Мы с ним на «ты» были... Только я один понимаю всю великость этой потери...
— Я хороню своего лучшего друга!
Господи! Какая насмешливая улыбка показалась бы на этих бескровных, слипшихся губах, если бы они могли ещё смеяться, какой бы гнев загорелся в глазах генерала при этих лобызаниях иудиных, столь обильно сыпавшихся на его холодное и гордое чело, прекрасное даже и после смерти...
И тут же рядом, в виде сожаления, проскальзывали довольно ядовитые намёки.
— Так ли ему умереть следовало!.. Ему бы нужно было пасть в бою — впереди своих легионов.
О, что за дело до того, как человек умер!.. Важно, как он жил и что он сделал... А до того, как умер, — не всё ли равно. Поздние сожаления не воскресят его...
После Ахалтекинской экспедиции, когда нельзя было уже безнаказанно распускать слухи о бездарности генерала, во-первых, потому, что на самих рассказчиков начинала падать неблаговидная тень, а во-вторых, потому, что легковерных слушателей больше не оказывалось, — являлись иные приёмы уронить его в общественном мнении. Скобелев оказывался честолюбцем...
— У него рот теперь так разинут, что не найдётся куска, который бы удовлетворил его аппетиту.
Другие приписывали ему замыслы всемирного могущества. Начинали, со слов немецких газет, указывать в нём — вернейшем слуге России — Наполеона... Глупость за глупостью рождались и быстро расходились в обществе, привыкшем обо всём узнавать по слухам, верить сплетне, не умеющем отличать клеветы от правды.
Когда покойный государь за завоевание Ахал-Теке произвёл его в полные генералы и дал Георгия 2-й степени, Скобелев даже сделался мрачён. Это сохранилось и потом, когда он вернулся из экспедиции в Россию.
— Меня они съедят теперь! — говорил он мне. — Скверный признак, слишком уж много друзей кругом... Враги лучше, тех знаешь и каждый ход их угадываешь... С друзьями не так легко справиться...
Надеюсь, читатели простят мне это отступление...
На меня покойный при первом нашем звакомстве произвёл обаятельное впечатление.
Как в каждом крупном человеке, в нём и недостатки были крупные, но они стушёвывались, прятались, когда он принимался за дело. Избалованный, капризный, как женщина, гордый сознанием собственного превосходства — он умёл делаться приятным для окружающих его, так что они просто влюблялись в эту боевую натуру... Самый лучший суд — есть суд подчинённых. Только эти беспристрастны, только они умеют верно определить личность — чуть ли не ежедневно сталкиваясь с нею. От них не спрячешься, их не надуешь, а эти судьи были все на стороне Скобелева... Они умели отличать раздражительность человека, несущего на себе громадную ответственность, работающего за всех, от сухости сердца и жестокости. Они прощали Скобелеву даже несправедливости, зная, что он первый сознаёт их и покается... Они не завидовали его любимцам, понимая, что чем ближе к нему, тем было труднее... Люди, рассчитывавшие вкрасться к нему в доверие, чтобы обделать свои личные делишки, глубоко ошибались. Он видел их насквозь и умёл пользоваться ими, их способностями вполне. Человек такого воспитания и среды, к каким он принадлежал, иногда поневоле терпит около себя шутов, но эти шуты у него не играли никакой роли. Напротив!..
— Его не надуешь. Он сам всякого обведёт! — говорили про него.
— Он тебя насквозь видит. Ты ещё задумал что, а он уж тебя за хвост держит и не пущает! — по-своему метко характеризовали солдаты проницательность Михаила Дмитриевича.
Человеку, полезному его отряду, его делу, он прощал всё, но за то уж и пользовался способностями подобного господина. В этом отношении покойный был не брезглив.
— Всякая гадина может когда-нибудь пригодиться. Гадину держи в решпекте, не давай ей иного артачиться, а придёт момент — пусти её в дело и воспользуйся ею в полной мере... Потом, коли она не упорядочилась — выбрось её за борт!.. И пускай себе захлёбывается в собственной мерзости... Лишь бы дело сделала.