Белый, белый день
Шрифт:
Под словом "ребята" подразумевались не только Павлик и его двоюродный брат Ростик, который с недавних пор поселился у них. Говоря про виноград, больная, конечно, в первую и главную очередь имела в виду своего Сережу.
Ей уже сказали, что он в милиции... (Но не дай Бог! Нет! Не в тюрьме! Не осужден на пять лет. Что его того и гляди должны были отправить по этапу.)
Анна Георгиевна с молодой крупной женщиной, адвокатом Валентиной, развили бурную деятельность, чтобы Сережку отпустили, пусть под конвоем, хоть на несколько часов попрощаться с матерью... Собрали все справки. В
Валентина-адвокат была уверена, что добьется свидания. Но ответ - после пяти горячечных дней, полных надежд, серьезных, почти праздничных обедов с водкой и любимым матерью сладким грузинским вином "Салхино", - все оттягивался...
Павлик уже понимал, что приглашали к столу всех, кто хоть как-то мог повлиять на решение.
Приходили обедать мелкие судейские... Плохо одетые, какие-то стершиеся седоватые дамы... Веселые молодые друзья Валентины - тоже адвокаты... Они были горластые, уверенные. Кричали, что дойдут до самого Волина, но добьются!
Всем, конечно, портил настроение вид самой умирающей...
Кушетка стояла буквально впритык к накрытому белой крахмальной скатертью - с оставшимся фамильным серебром - праздничному столу.
Приходил, конечно, и дядя Кеша. Худой, небритый... Тихий-тихий. Или неестественно веселый, почти как клоун.
Водку Анна Георгиевна строжайше ему запретила. Но тетя Клаша, уже все понимая, сама просила сестру:
– Ну пусть Кеша выпьет. Он ведь так это любит. А потом, что за грех рюмка-другая? А? Ты бы и мне налила "Салхино". Я всегда у тебя его с таким удовольствием пила!
Под шумные возгласы: "Конечно! Рюмка-другая не повредит!" - наливали и тете Клаше. Она проливала вино на подушку. На белый пододеяльник. И в конце концов с удовольствием выпивала...
Но Иннокентий Михайлович под грозным взглядом Анны Георгиевны не пил ни капли!
Павлик, тоже усаживаемый матерью за стол ("Ты ешь! Ешь!
– шепотом говорила она.
– Не всё же добру пропадать!"), не понимал, почему дядя Кеша такой веселый. И одновременно такой смирный.
Конечно, дядя Кеша всегда был и балагур, и любитель подтрунить над любым. Даже над сестрами жены! Рассказать анекдот и вообще быть душой любой компании... Павлик помнил, что в бирюлевском доме была гитара. Тетя Клаша хорошо играла и пела старинные романсы. И веселые, и трагические - со слезой. Но иногда, когда уже было поздно и гости расходились, а Павлик засыпал в дальней комнате, дядя Кеша пел один. Пел замечательно! Тихо, трогательно. Несильным, прочувствованным тенорком.
Была у него - как П.П. поймет через много-много лет - абсолютная музыкальность, помноженная на скрываемую в обычной жизни нежность души... Ее легкое, так передаваемое музыкальным даром, изящное жизненное дыхание.
Он вообще был изящным, талантливым человеком! Нежным мужем и нечеловечески любящим отцом...
...Почти через тридцать лет уже взрослый, похоронивший отца, тридцатичетырехлетний Павел Павлович стоял у смертного одра дяди Кеши... И тот, слабо обнимая Пашу, любуясь им - в самом расцвете мужской силы и красоты!
– ласково, одними губами произнес:
– Сережа!.. Сереженька! Господи, он мог бы быть таким же! Ты не обижайся, Павлушка! Я его каждую ночь вижу! Буквально каждую!.. Одного прошу у Бога - хоть на том свете встретиться!..
Старый дядя Кеша говорил все это тихо и мужественно. Всё слабеющим голосом, почти шепотом. Только для них двоих. И на последних словах закрыл глаза.
И больше не дышал.
Павел бросился за врачом... Умирающему сделали укол. Еще один...
Дальнейшего Кавголов не помнил...
А тогда, конечно, в свидании отказали.
Отец, побывавший у Романова, который оказался замом того знаменитого Волина, до которого грозили добраться пьяненькие адвокаты, принес недобрый, недружеский ответ: "Раньше надо было думать! И потом, что это изменит? Лишние страдания и для умирающей матери, и для ее преступного сына".
Отец не стал комментировать романовские слова... Сразу же лег на кровать и закрылся пледом. Выпил одно лекарство, другое... И наконец затих.
Отец вообще не хотел ни с кем ничего обсуждать!
К этому времени постепенно, но явно у него вообще не осталось друзей. Была только семья, за которую он нес ответственность. И мать это понимала.
Моложе отца почти на двадцать лет, она часто говорила: "Старые да малые!" И надолго задумывалась... Но не слишком надолго. Надо было стирать, готовить, штопать... Как она это называла - "чертомелить"?
Перед тем как тетю Клашу снова отвезли в Остроумовскую больницу, Павлик проснулся среди ночи от едва различимого шепота.
– Я тебе так благодарна, Анечка!
– услышал он прерываемый слезами слабый голос тети Клаши.
– За всё! Хороший ты человек! Я всегда это знала. Но чтобы так! Взвалить всю мою семью на себя! У тебя же своих-то... И зачем ты на меня так тратишься?! Зачем эту гомеопатку знаменитую приглашала? Сколько же она взяла, интересно?
Анна Георгиевна что-то ответила.
– Ох, бесстыжая! Да я бы знала... век бы ее к себе не подпустила! Как же! Вылечат меня ее шарики! Может, лет двадцать назад, когда все начиналось, тогда бы и шарики сгодились. Помнишь, я тогда с Кешей еще в Кяхте жила. Я все тебе писала: "Что-то со мной не так! Что ни поделаю по дому, голова кружится. И все прилечь хочется..."
Она тихо заплакала. Анна Георгиевна ласково, но осторожно погладила ее по лбу, по лицу.
– Не плачь! Ребят разбудишь. Хотя им уж скоро вставать в школу.
– А как же ты? Сколько ночей уже не спишь? Анечка моя дорогая!
– Тише! Тише! Спи! Тебе силы для больницы нужны.
– Только пообещай мне, Анька! Ты не бросай Кешу с Сережкой! Они такие беспомощные в жизни. Они же погибнут без меня!
"Тоже мне нашлась опора в жизни!" - чуть ли не со злостью и слезами подумал Павлик. И, повернувшись на другой бок, сразу - как только бывает в детстве - заснул...
Нет, Анна Георгиевна никак не смогла бы выполнить наказ младшей сестры. Как выяснилось позже, Сережа к тому времени уже погиб в лагере. Чуть ли не в первые месяцы... То ли характер его - не приведи Господь!
– то ли просто проиграли его в карты... Так кто-то говорил, передавал.