Белый, белый день
Шрифт:
– Но что именно? И от кого?
– Всё от ваших знаменитых монгольских предков. Огромный букет, уж не знаю даже каких, может, давно исчезнувших болезней... А так-то вы здоровы, даже редкостно здоровы!
Анна Георгиевна тогда вспомнила, что была зачата, когда Георгий Федорович проходил военную службу. По какому-то, только ему понятному, капризу он года два вел особый, почти "диетический" образ жизни. Похудел, постройнел... Разогнал собутыльников и прихлебателей... Истово отдавался воинским дисциплинам. Даже делал марш-броски со знакомыми офицерами-топографами по Уссурийской тайге... Чуть не был задран медведем, но
Неужели и отец? Он тоже?!.
Врач понял ее немой вопрос.
– Я же сказал - с монгольской стороны... Это ведь века и века... У них были свои лекарства! Свои мази, свои врачи... Вы же бывали в дацанах?
Еще бы не бывала, когда родной брат Марии Андреевны, Аниной матери, был главным ламой крупнейшего Аринхойского дацана. Мать так любила ездить в этот старинный храм с колоссальными статуями Будды, молчаливыми монахами, бритыми и бронзоголовыми, с тоненькой черной косичкой на затылке.
– И это передастся... моим детям?
– Бог миловал. Вы-то здоровы!
– улыбнулся Переверзев.
– А восточная медицина, восточные болезни... Вашим предкам более тысячи лет... Они могли подхватить их и в древнем внутреннем Китае. И в бывшей Хазарии... Они могли быть у народов, которые давно вымерли! Мы не знаем их имена, ибо они были поглощены Великим Моголом.
Он, Иван Дмитриевич, давно уже "болел" Востоком. Поэтому его глаза сейчас сияли - они были туманны и чуть косили... Переверзев понюхал щепотку гашиша на тонко свернутой белой бумаге и заговорил с еще большим воодушевлением:
– Вот - смерть!
– Он показал на толстостенную стеклянную банку с гашишем.
– Но на Востоке его употребляет каждый третий, старики - особенно. И доживают порой до ста лет. А для Европы - это неминуемая и быстрая деградация. Смерть за два-три года... А в древнем Китае... И во времена вашего великого предка... Без наркотика - пусть он называется опиум, гашиш, нас, бура, настойка мака или пыльца конопли - не обходилось ни одно обычное застолье, беседа, праздник. Его обязательно клали под седло в Великих походах.
– Но вы ведь тоже чуть не умерли? Так рассказывала мне мама.
Переверзев мгновенно изменился в лице. Даже чуть не прослезился.
– Ваша матушка - святая женщина! Ума, души, кротости голубиной. Может, это и бывает только от смешанного брака двух древних родов... Смешно! Оба восточный и западный - рода вышли из жрецов и наверняка уйдут через тысячу с лишним лет снова в жрецы.
– Как дядя Арсений?
– Да-да, - быстро проговорил Переверзев.
– Ведь именно ваша матушка, когда смерть моя была неминуема, бросила дом, вас, девочек, почти грудничков, и повезла меня в дацан к ламе. К Арсению, вашему дяде. И шесть недель не отходила от меня... Потом ваша матушка вернулась домой, а я еще два года жил в дацане и исполнял все, чему учил меня ваш дядя.
– Он вдруг нахмурился, стал серьезным. Откашлялся, выплюнул черную мокроту в специальный широкогорлый флакон.
– Я должен жить, чтобы принять ваших детей. И детей ваших сестер. Я должен проследить, хотя бы первые восемь-одиннадцать лет, пока не сформируется их организм...
Переверзев смотрел на Аню серьезно, спокойно. Но как-то отрешенно. Словно знал, какие беды, крушения, болезни
Они с Анечкой окажутся лишь двумя из миллионов и миллионов - так светло и спокойно, в рождественских нарядах, встретивших первые годы народившегося, безжалостного, взбесившегося ХХ века. Каждый из них двоих будет спасаться по-своему. Но оба - с достоинством и... и все равно - с рождественской верой!
"Господи! Сын Божий! Помилуй мя, грешного!.."
С молитвой и мужеством!..
Анна Георгиевна недоумевала, почему ее еще не вернули в ту сиротскую келью. В ту жизнь, к которой она, наверно, даже привыкла. Считала последней из всех выпавших на ее судьбу жизненных пертурбаций...
Правда, это было уже то, что следует ЗА жизнью. Там у нее, казалось бы, уже нет ни собственной индивидуальности, ни своей воли, ни даже четкого хотя бы в зеркале - изображения. Во всяком случае, она нигде, даже в тазу с водой, в котором иногда мылась, приводила в порядок волосы и ноги, не могла поймать своего отражения. Пусть нечеткого, случайного...
Анна Георгиевна отчетливо помнила то утро, когда она вслух произнесла (конечно, ни на что не надеясь): "Святитель Николай... Крестный мой! Дорогой Николай Угодник, прошу тебя, дай мне увидеть сыновей! Близких своих. Им плохо! Они погибают! Им нужна моя помощь!"
Она заплакала тогда бессильными, старческими, не слышимыми никем слезами. И даже не пыталась их вытирать. Они все катились и катились...
Перед ее глазами стоял только что прерванный странно реальный сон, который она увидела к утру. В нем не было почти ничего конкретного. Но, как это бывает только во сне, чувство глубокой и бессильной тоски по погибающим близким, сама невозможность спасти их, хотя бы чем-нибудь помочь, буквально перехватило ей, спящей, дыхание.
"Спасти! Спасти во что бы то ни стало!"
Она понимала, что ее душа требует и бунтует не только ради Павла и Ростика, но и ради каких-то многих незнакомцев - совсем детей, несмышленышей, за которых она тоже в вечном ответе... Даже здесь - за гранью жизни!
Какие-то странные, острые, нечеловеческие силы - пусть даже злые! рождались в ее почти бесплотном теле. Она сопротивлялась хищнической хватке чьих-то злых пальцев, каменной тяжести навалившихся на нее существ...
Анна Георгиевна знала, что это не ее тело. Не пальцы, не руки, не почти отсутствующие мышцы напрягаются и растут, сопротивляются и отбрасывают от нее это, почти плотское, ощущаемое наваждение. Это память! Это ее "прапрасущность духа" вдруг начала проступать и требовать - неумолимо и жестко - выполнения чего-то более важного, чем жизнь и смерть! Это был все нарастающий страх - не выполнить свой ДОЛГ!..