Белый олеандр
Шрифт:
Иногда я ей помогала, но чаще сидела с альбомом под китайским вязом. Клер пела песенки, которые помнила еще с юности, — «Ты поедешь на ярмарку в Скарборо?», «Смерть Джону Барликорну». У нее был хорошо поставленный голос, податливый, как кожа в руках сапожника, чистый и точный, как метательный нож. Пела и говорила она одинаково изящно и правильно, с акцентом, который я сперва считала английским, но потом поняла, что это старое американское произношение — так говорят в фильмах тридцатых годов, где вполне уместны слова вроде «восхитительно». «Слишком классичная», заключали на пробах, но это не значило «старая». Это значило — слишком хороша для нашего времени, когда все, что появилось полгода назад,
Когда Клер была на пробах или в балетной студии, мне нравилось заходить в ее спальню, расчесывать волосы ее серебристой щеткой, перебирать одежду и белье — простые платья-футляры, нежные шелковые комбинации акварельных цветов. Открывать матовый пузырек «Л'эр дю тан» у нее на комоде, крышку с двумя голубками в гнезде, трогать чуть влажными пальцами запястья, кожу за ушами. «Дух времени». В ее зеркале мои волосы цвета неотбеленного шелка чуть поблескивали, когда я отводила их щеткой от лица. Становилось видно, как они немного вьются у корней. Клер и ее парикмахер считали, что челку мне лучше не делать. До этого я не знала, что челка мне не идет. Рассматривая свое лицо то с одной, то с другой стороны, я видела, что шрамы почти исчезли. Я могла бы сойти за красавицу.
На шее поблескивал аметист. Если бы раньше я получила такой подарок, то засунула бы его в носок и спрятала подальше в ящик. Но в этом доме мы носили драгоценности. Мы были достойны их. «Если у женщины есть украшения, их надо носить», — объяснила Клер. Теперь они у меня были. Я стала девочкой, носящей драгоценности.
Примерив перед зеркалом двойную нитку жемчуга, я пробежала пальцем по гладким блестящим шарикам, потрогала коралловую застежку. Жемчуг не чисто-белый, он бежевато-сероватый, как створки устричной раковины. Между шариками были крошечные узелки, чтобы не рассыпались все бусы, если нитка порвется. Тогда могла потеряться только одна жемчужина. Хотела бы я, чтобы в жизни были такие страховочные узелки — если что-нибудь и сломается, все не может разрушиться целиком.
— Ужин в восемь? Это было бы восхитительно, — сказала я своему отражению, как Кэтрин Хепберн, оплетая пальцы жемчугом.
На столе у Клер стояла моя фотография в рамке из настоящего серебра, рядом с той, где они были с Роном. Раньше никто не вставлял мою фотографию в рамку, не ставил к себе на стол. Оттянув край футболки, я подышала на стекло и протерла его. Фотография была сделана недели две назад, на пляже. Я смотрела прямо в объектив, щурясь от солнца и смеясь какой-то ее шутке, с разметавшимися волосами, они были светлее песка. Клер не стала вставлять в рамку свою фотографию, которую сделала я, где она, завернутая с ног до головы в большой платок, стоит в своей китайской шляпе и темных очках. Как Человек-невидимка. Клер раздевалась, только когда заходила в воду — недалеко, по бедра или по пояс. Плавать она не любила.
— Я знаю, это ужасно глупо, — сказала она мне, — но мне все время кажется, что меня засосет в море.
Боялась она не только этого.
Клер боялась пауков, супермаркетов, боялась сидеть спиной к двери. «Дурное ци», — шептала она. Клер терпеть не могла фиолетовый цвет, числа четыре и особенно восемь. Не выносила толпы и шумную соседку, миссис Кромак. Раньше мне казалось, что я сама слишком боязлива и осторожна, но это не шло ни в какое сравнение со страхами Клер. Она подшучивала над ними, зная, что люди считают их глупостью, и притворяясь, что тоже так думает, но в глубине души была абсолютно серьезна. «Все актеры суеверны», — говорила она.
Достав таблицу нумерологии, Клер рассчитала мое число. Пятьдесят, то же, что тридцать
Я не представляла в себе не только способности вести за собой людей, но и желания ею обладать. «Правда, если Клер так спокойнее, какая разница?» — думала я. Иногда она затевала разные проекты для повышения «благоприятного ци». Однажды мы купили несколько квадратных зеркал, я залезла на крышу и укрепила их на красной черепице лицом к дому миссис Кромак, «чтобы ее дурное ци вернулось обратно к этой старой кошелке».
Над дорожкой к дому была сетка, увитая розами, и Клер не нравились люди, не прошедшие через нее. Только доброта и любовь могут пройти сквозь арку с розами, говорила она. Тех, кто приходил через заднюю дверь, она побаивалась. Не разрешала мне носить черное. «Черный — цвет Сатурна, — говорила Клер, — а он не благоприятствует детям».
Сняв ожерелье, я положила его обратно в коробочку под платками в верхнем левом ящике. Почти все свои драгоценности Клер держала в морозильной камере, чтобы воры их не нашли. Но жемчуг нельзя замораживать, он должен оставаться в тепле.
В двух правых ящиках было шелковое белье светлых пастельных тонов — устрично-розовое, снежно-голубое, цвета шампанского. Ночные рубашки и комбинации, комплекты бюстгальтеров и трусиков, между аккуратными стопочками проложены саше. Под ними стопочки футболок и маек, белых и разноцветных — цвета морской волны, розовато-лиловых, серо-коричневых. Слева шорты и кофточки. Внизу шали. Зимняя одежда, убранная в специальные сумки на молнии, лежала на нижней полке в шкафу.
Этот дух гармонии и порядка, особые ритуалы, правила и календари были из тех свойств, которые больше всего мне нравились в Клер. Она знала, когда нужно убирать зимнюю одежду, знала множество маленьких женских секретов, умела хранить белье, понимала, какая вещь к чему идет. Я восхищалась этим тончайшим инстинктом, загадочным и прекрасным. Клер выбросила мои дырявые причиндалы, купленные еще Старр, и подобрала мне новые. Вместе с пожилой продавщицей они оценивали, как сидят бюстгальтеры. Мне нравились кружевные и атласные, черные и изумрудно-зеленые, но Клер мягко отказалась их покупать. Представляя себя дочкой Клер, я немного поныла, прежде чем сдаться.
Клер сделала новые фотографии, актерское портфолио. Чтобы забрать их, мы поехали в Голливуд, в студию на Кахуэнга. На снимках у нее было совсем другое лицо, чем в жизни, — сосредоточенное, вдохновенное. В жизни она была робкая, мечтательная и рассеянная, вечно в неловких и странных позах, как женщины Пикассо. Пожилой фотограф с полуприкрытыми глазами считал, что мне тоже стоит сделать комплект фотографий.
— Из нее получилась бы манекенщица, — сказал он Клер. — Я видел некоторых с гораздо худшими данными.
Клер улыбнулась, погладила меня по голове.
— Хочешь?
— Нет, — едва слышно сказала я, чтобы фотограф не услышал.
— Мы подумаем, — сказала ему Клер.
По дороге к машине сквозь серую, как голубиное крыло, послеполуденную жару мы наткнулись на бродягу с грязными патлами и пристегнутой к груди армейской сумкой. Он просил мелочь у прохожих. Люди отодвигали плечами его протянутый бумажный стаканчик, спешили перейти улицу. Бродяге не хватало наглости для такого заработка. Я вспомнила, как попрошайничала на стоянке у винного магазина, но это было совсем другое. Мне было всего пятнадцать, я не алкоголичка, не наркоманка. Этот человек сам до такого дошел.