Белый верблюд
Шрифт:
Я хотел уйти, потому что перед моими глазами сменяли друг друга разнообразные видения, и я сам не мог разобраться в этих видениях; у меня начала болеть голова, я почувствовал себя усталым, и тут тетя Ханум, глядя на тарелку жареных грибов, вдруг сказала:
– Алекпер, может, мы пошлем это Алиаббасу-киши? Я удивился:
– Алиаббас-киши давно переехал в село... Тетя Ханум спросила:
– Да?
– Потом сказала: - Да, верно...- и посмотрела на меня, и мне показалось, что черные глаза тети Ханум, глядевшие из-под широких бровей, тоже ослабели, как глаза тети Амины, плохо видят, и никто об этом не знает; потом меня охватил жуткий страх: а вдруг тетя Ханум
Тетя Ханум повторила:
– Да, верно!
– А потом: - Ты не волнуйся, Алекпер. Они вернутся, все шестеро, Алекпер... Я ведь знаю их, Алекпер, придут все шестеро, ничего с ними не случится, Алекпер... Ты не волнуйся, они еще будут тебя катать на машинах, Алекпер... И Джафар будет возить тебя на машине, Алекпер, и Адыль будет возить, и Абдулали, и Джебраил, Алекпер, и Агарагим, и Годжа будет вместе с вами гулять, Алекпер...
Глядя на меня, тетя Ханум говорила эти слова, но у меня волосы вставали дыбом, мне казалось, что тетя Ханум меня не видит: глядевшие на меня глаза ее были устремлены куда-то очень далеко, и тетя Ханум говорила не мне, а тем людям вдалеке, а возможно, себе самой, и в эту минуту сама была очень и очень далеко от своей веранды.
– Не переживай, Алекпер, ни с одним из них ничего не случится, все шестеро возвратятся... Я ведь их знаю, Алекпер...
С дрожью в ногах я спустился по деревянным ступенькам, пришел домой, и некоторое время мне казалось, что тетя Ханум не знает, что я ушел, и до сих пор, обращаясь ко мне, говорит о возвращении Джафара, Адыля, Абдулали, Годжи, Джебраила, Агарагима, говорит о том, что ни с одним из них ничего не случится; прошло немного времени, и тетя Ханум спустилась вниз по деревянным ступенькам, в руках у не был небольшой узелок; выйдя со двора, она пошла в конец тупика, и я понял, что тетя Ханум несет жареные грибы тете Амине...
...Ночью, лежа в постели, закрыв глаза, я снова услыхал ту далекую и в то же время такую близкую мелодию свирели Балакерима, свирель все играла, а потом я услыхал слова Балакерима:
Внутри бани черт-те что,
Внутри соломы решето.
Верблюд бороду побреет,
Баня бедного согреет...
XXXV
Три дня и три ночи женщина с одним ребенком во чреве своем и с другим - на руках бежала от голода, но караванный путь все тянулся и тянулся, он был нескончаем, никак не приводил к цели, и вчера утром она дала последний кусочек хлеба ребенку, которого держала на руках, и совсем крошечный кусочек съела сама, чтобы досталось младенцу в ее утробе; прошло совсем немного времени, голод снова настиг их, голод снова стал терзать их.
На город навалились голодные времена, кто убежал сломя голову, а кто остался - умер от голода; муж той женщины, чьи большие глаза запали и сверкали голодным блеском, а когда-то белая кожа на полном и страстном теле теперь обвисла, тоже умер от голода; потом невиданный голод унес одного за другим трех сыновей этой женщины; всего один ребенок остался у нее на руках и один во чреве, и три дня назад она спрятала за пазухой кусок ячменного хлеба, на который выменяла все свое имущество, дом, двор, взяла на руки ребенка, которому еще не исполнилось и года, вышла из голодного города, босая, с непокрытой головой, на караванную дорогу.
Этот караванный путь в свое время был полон путников, отсюда дни и ночи шли караваны, но теперь он был совершенно пуст, потому что в голодном городе были зарезаны и съедены все верблюды и лошади; в голодный город больше не заходил ни один караван, ибо люди тотчас резали и съедали верблюдов, мулов, ослов.
Караванный путь пролегал
Солнце взошло и постепенно разгоралось, но ни женщина, ни ребенок у нее на руках, ни дитя у нее в утробе не ощущали солнечного жара; помимо голода, съедавшего все ее нутро, все существо, в почерневших сосках женщины не утихала изнуряющая, изводящая, как в посыпанной солью ране, боль; пока тянулась дорога, голодная женщина совала в рот ребенку свои свисающие, как пустой мешок, груди, ребенок сколько было сил сосал ее груди, в которых давно не было молока; соски были изранены, и вначале хоть немного крови он отсасывал из материнских грудей, но теперь даже и крови не было.
Дитя в утробе женщины тоже голодало, толкалось ножками, ручками, головкой, и женщина, конечно, ощущала все это внутри себя, всем сердцем чувствовала страдания еще не рожденного, еще не появившегося на этот горький свет ребенка, но ничего не могла сделать; она смотрела на все тянущуюся и тянущуюся, не имеющую конца караванную дорогу, потирала живот рукой, пытаясь успокоить младенца, водила рукой по животу осторожно, чтобы ее пальцы с выступающими костями не повредили ребенку сквозь отощавшую, обвисшую кожу живота: еще не рожденному, еще не появившемуся на этот горький свет ребенку... Взглянула на того, что был на руках: "Если я умру, да буду твоей жертвой; хоть ты не умирай; несчастная я... какой грех я совершила, что за несчастье постигло меня?.."
Голова ты моя, как ты мне тяжела,
Я с тобой только плакать доныне могла,
Ну куда от тебя мне бежать без оглядки?
Убежала - тебя я с собою взяла.
Надежда была только на караванную дорогу: караванная дорога рано или поздно должна была привести куда-то, там должны быть люди, и там должен быть кусок хлеба.
Собрав все силы, женщина волочила ноги, а рук своих не чувствовала: руки ее будто присохли к пеленкам младенца, будто окаменели, и еще у нее так болели соски.
Ох, любимый, под солнцем палящим бреду.
Где прохлада? Под солнцем губящим бреду.
Как проклясть мне тебя, моя злая судьбина?
Видно, ты мне сулила погибнуть в бреду.
На обочине дороги женщина увидела куст колючего чертополоха; ей хотелось подойти, остановиться у куста, но она испугалась, что потом не сможет подняться, однако ноги ее сами собой остановились, тело как бы само нагнулось, она осторожно положила ребенка на землю, руки сами стали выкапывать, вырвали корень, она поднесла его ко рту, стала жевать, чтобы хоть что-то попало в желудок, досталось младенцу в утробе, хоть что-то дать тому ребенку, которого положила на землю. Она не почувствовала ядовитой горечи чертополоха, но зубы ее не смогли разжевать корень; как ни старалась, ничего не вышло, бросила корень и сама не знала, как поднялась на ноги, как взяла с земли ребенка, снова пустилась в путь...
Небо было совершенно чистое, кроме солнечного света в небе ничего не было, и в это время очень далеко показались с трудом различаемые зеленые горы; в тех горах, в том прекрасном мире на той стороне были разнообразные пло ды, в тех горах были холодные, как лед, родники...
Горы, где же клеймо вы поставите мне?
Горы, что, кроме слез, вы оставите мне?
На груди моей места уже не осталось,
Чтобы вы приласкали меня хоть во сие.
Едва различимые, страшно далекие зеленые горы будто придали сил женщине, прибавили надежды, женщина забыла про иссохшие руки и боль в груди, поспешила к зеленым горам, пошла, пошла...