Белый верблюд
Шрифт:
После того как тетю Ханум закопали, люди разошлись, мама ушла с женщинами, а я не двинулся с места, потому что я знал, я был уверен, что Балакерим останется на кладбище, будет сидеть там один и играть на свирели, и я хотел в тот осенний день похорон тети Ханум послушать свирель Балакерима; мне казалось, что, если я не услышу голос свирели, я больше никогда не смогу войти в наш двор, больше никогда не смогу поднять голову и взглянуть на веранду у нас во дворе; Балакерим действительно остался на кладбище, немного постоял, сел на землю около старого могильного камня напротив могилы, где была похоронена тетя Ханум, вынул свирель из кармана своего желтого пиджака, и в тот жаркий, как летом, осенний день заиграл
XXXXII
Балакерим по-прежнему поденничал в окрестных домах, оставшихся без мужчин; таскал воду, колол дрова, где-то находил гвозди, строительный камень и, как умел, ремонтировал, подправлял обветшалые стены (во всяком случае, мама больше не называла Балакерима "подмастерьем дьявола"), а по вечерам, усевшись под раздвоенным тутовым деревом или же во дворе Желтой бани, вынимал из кармана свирель и начинал выводить свои меле дни; потом, произнеся:
Внутри бани черт-те что,
Внутри соломы решето,
Верблюд бороду побреет,
Баня бедного согреет,
рассказывал истории о Белом Верблюде, и в этих историях сквозила печаль, как в цвете его жалкого пиджака.
Балакерима на войну не взяли, и среди ребят ходил слух, будто Белый Верблюд не позволяет забрать Балакерима на войну; правда, я уже вырос, я уже понимал, что таких, как Балакерим, на войну не берут, но слух о Белом Верблюде придавал в моих глазах правдивость историям Балакерима (и даже значение и вес самому Балакериму!), и я верил в эти истории еще больше, чем прежде, эти истории производили на меня еще большее впечатление, и в мелодиях свирели Балакерима было как будто еще больше волшебства.
Нашу махаллю, конечно, уже ничем невозможно было удивить, и не только потому, что махалля все повидала а прежде всего потому, что махалля каждый час, каждый день своей жизни со страхом ждала возможного прихода с фронта сообщения о чьей-то гибели, каждый час, каждый день в тревоге ждала вести о чьем-то тяжком ранении к поэтому к другим вестям, к другим событиям была равнодушна, но однажды в нашей махалле произошло такое событие, что все от мала до велика были потрясены: Шовкет вышла замуж за Балакерима и привела Балакерима к себе.
Говорили, что ночью Шовкет вытащила Балакерима из птичника во дворе Желтой бани, силком привела к себе в дом, нагрела воду, выкупала, как ребенка, накормила, напоила, и никогда в жизни не знавший женщины Балакерим в ту ночь, глядя на Шовкет глазами, полными благодарности, нежности, преданности, громко заплакал, и Шовкет тоже, прижав голову Балакерима к своей груди, громко плакала.
После этого мы больше не собирались вокруг Балакерима: Балакерим больше не приходил и не сидел под раздвоенным тутовником или во дворе Желтой бани, не играл на своей прекрасной свирели, вынув ее из кармана желтого пиджака, не рассказывал истории о Белом Верблюде; можно сказать, он весь день бывал дома, то есть в доме Шовкет, рассказывал эти истории уже только Шовкет и на нашей любимой, прекрасной свирели играл уже только для Шовкет; лишь иногда, когда слышался слабый звук нашей любимицы, нашей прекрасной свирели, мы подходили, садились на тротуаре под плотно закрытым, занавешенным окном Шовкет и слушали звуки свирели, которая еще недавно звучала для нас.
Однажды я столкнулся с Балакеримом на улице лицом к лицу и сначала подумал, что это не Балакерим, а очень похожий на Балакерима человек; желтого пиджака на Балакериме не было, вместо него был надет новый синий пиджак, и шел Балакерим, воровато оглядываясь по сторонам, как будто из-за этого нового синего пиджака стеснялся нашей улицы, стен, дверей, окон одноэтажных и двухэтажных зданий махалли, стеснялся Желтой бани, раздвоенного тутового дерева...
Глядя на Балакерима, мне вдруг захотелось, чтобы Балакерим снова
Мне казалось, что его женитьба была своего рода изменой нашей махалле, мне казалось, что с внезапным исчезновением Балакерима с нашей улицы стали еще горше сиротливость и обездоленность улицы, тупика, дворов - всей нашей махалли, но я не злился ни на Балакерима, ни на Шовкет, отобравшую у нас Балакерима, напротив, где-то в глубине души я радовался и за Балакерима, и за Шовкет, которая не жила больше одна, по вечерам, пока не сморит сон, слушала истории Балакерима, ложилась и вставала вместе с ухоженным и вымытым Балакеримом, и, в сущности, вся махалля, даже женщины, всегда прежде чернившие Шовкет (а в эти дни многие из них стали вдовами), радовались и за Балакерима, и за Шовкет... Но наряду с радостью в душе моей таилось и какое-то беспокойство (а может быть, это была тайная надежда?),что однажды Балакерим снимет и выбросит новый синий пиджак, наденет прежний прекрасный желтый пиджак, вернется на нашу улицу, во двор нашей Желтой бани, под раздвоенное тутовое дерево.
XXXXIII
В декабре 1944 года с фронта пришла похоронка на моего отца, дядя продал наш дом, забрал меня и маму и увез к себе.
Мы переехали из нашего квартала.
XXXXIV
Их было шестеро.
Все шестеро вернулись с войны живыми и здоровыми, У меня перед глазами опять были серьезные лица Джафара, Адыля, Абдулали, Годжи, Джебраила, Агарагима День был серый, моросило, они в немом молчании стояли, выпрямившись, глядя на мраморный могильный камень, в сила, мужественность и в то же время почтительность, преданность в их взглядах как будто несли в этот вечер дождливый сентябрьский вечер - какое-то тепло и радость жизни в мой рабочий кабинет.
В сентябре все время лил дождь и все время я оставался лицом к лицу с шестерыми, смотрел на них, читал их взгляды, и эти взгляды, эта прямая осанка день за днем несли тепло не только в мой рабочий кабинет, но, наверно, и в душу, в мою каждодневную жизнь, и в этом чувстве была чистота, прозрачность, вернее, мне казалось, что она очищает другие мои чувства, вносит чистоту и в мои раздумья, стремления.
Я сидел дома в своем рабочем кабинете в мягком кресле, откинувшись на спинку и вытянув ноги на паркетном полу, прислушивался к шуму дождя, бьющего в окна, выходящие на балкон, и лица шестерых стояли перед моими глазами (конечно, я и сам хотел, чтобы лица этих шестерых стояли перед моими глазами); я не вызывал их в своем воображении по одному - все шестеро вместе были у меня перед глазами.
Я увидел Джафара, Адыля, Абдулали, Годжу, Джебраила, Агарагима с неделю назад в тот серый день, под моросящим дождем, стоявшими перед черным мраморным могильным камнем, и все это время (весь сентябрь, когда дождь все лил и лил) маленький Алекпер был вместе со мной, вернее, чувства и раздумья маленького Алекпера, чистота маленького Алекпера были вместе со мной; его чувства, его раздумья, его чистота были чем-то вроде бальзама.
Мне не хотелось вставать, идти в спальню, не хотелось раздеваться, ложиться в постель, засыпать,- мне хотелось вот так сидеть и чтобы дождь все так же лил; в эту полночь под шум дождя мне открылось, что, оказывается, мое самое любимое время года - осень и самый прекрасный звук на свете для меня шум дождя, и, слушая этот любимый звук, я начал задремывать; конечно, если бы я захотел, то не задремал бы, выпил бы чая, умылся и остался бы с теми шестерыми, что стояли у меня перед глазами (как было всю неделю), но в эту полночь, в мягком кресле дремота обволакивала меня, и я не оказывал сопротивления, напротив, поддался ей, потому что мое сердце чувствовало: дрема в эту сентябрьскую ночь, когда журчит дождь, что-то мне скажет...