Белый ворон
Шрифт:
Теперь Костек смотрел на него внимательней, он повернулся и уже сидел лицом к разглагольствующему Весеку, и если не глядел ему в глаза, то, наверное, наблюдал за нервным шевелением его губ.
– …одежда в лохмотьях, а рядом с ним Александр и говорит, что ему холодно. Все мимо нас прошло. Потерянное поколение, такая судьба, а какая судьба, такие и поступки, lost generation [27] … Сплошные вонючки. А мы им верили! Поскреби американца, и увидишь засранца. Чье? Мое. Пророк Циммерман! [28] Ты посмотри на его рожу! Что за харя! А они за ним, как свиньи с обрыва. Жулик медоточивый… Мой дед плел корзины… Фокусник Джонсон из-под Равы Мазовецкой, так было… Когда я приезжал, они варили курицу, я съедал ее и уезжал, и так было хорошо, туман над Пилицей, в тумане по самые яйца стоит человек с удочкой, а я в это время садился на поезд и уезжал, чтобы увидеть
27
Потерянное поколение (англ.).
28
Настоящее имя Боба Дилана – Роберт Циммерман.
29
Гинзберг, Аллен (1926–1997) – поэт-битник.
– Продолжай, продолжай, можешь даже спеть, – подначивал его Костек. – Все равно мы завтра разойдемся.
– Он пел. То есть Гинзберг. Блейка. Такого же маньяка, как он сам. А почему Донна не пел или кого другого? Везде воняло дезодорантом, я едва на ногах держался, толпа стонала, а может, мне только казалось? Мне все кажется, слушай, не смотри на меня так, понимаешь, надо…
Он встал, пошатнулся, переступил через несколько тел, недолго где-то рылся и извлек полбутылки.
– И ты тоже выпей, а то у тебя уши засохнут.
Это он обратился ко мне и первому протянул кружку.
Но на этот раз у водки никакого вкуса не было. Я взглянул ему в глаза. Глаза на этой роже из полевого камня светились, как два глубоко запавших уголька, и неподвижны были, как пара пуговиц какого-нибудь плюшевого медведя. Жесткие и блестящие, словно кто-то другой смотрел с этой небрежно вытесанной физиономии.
– Как скворец в пизде, да? – сказал он мне, но я никак не отреагировал, потому что не знал, кого он имеет в виду под скворцом, себя или меня.
– Мне совсем чуть-чуть, – предупредил Костек.
– Что, на службе, что ли?
– Просто плохо сплю, если много выпью.
– Потому что мало пьешь. Сразу видно, ты из тех, кто, что называется, не любит терять контроля. Вот только пока не знаю над чем. То ли над собой, то ли над остальными. А может, над тем и над другим. Черт тебя знает.
– Просто я плохо сплю, – повторил Костек.
– А кто тебя заставляет спать? Если уж карнавал, так карнавал. До поста еще о-го-го. В пост выспишься, смуглолицый. Ты мне напоминаешь Ченстоховскую Божью Матерь. Страдаешь, как она. Если бы меня сделали королем такого бардака, я бы тоже страдал. А так я всего лишь солидарный подданный. Легкая тень печали, но хоть что-то. Нельзя хотеть слишком многого. На хрена глядеть туда, куда взор не достигает. Кто это? Я. Превосходно функционирующее воплощение поэта-пророка, слияние традиций, причем здесь и сейчас. Все это должно было во что-то воплотиться. И выбрало меня. Могло быть и хуже. Могло воплотиться в поэта Загаевского, страшно даже подумать, или в другого, ну, этого сына поэта. А тут пожалуйста: Веслав Ч., сын малоземельного крестьянина из-под Равы Мазовецкой, внук крестьянина из-под той же Равы, сын бесплодной земли, экстракты бедности, эндогамии и пьянства кружат у меня в жилах, и я не могу противостоять соблазнам мира сего, ибо все ныне – искушение, а если все, то искушений вроде бы и не существует. Дьявола тоже нет, девятнадцатый век был последний… вербы над Пилицей, мать их так, бедный дьявол, да все мы бедные…
Он прервался, голова у него опустилась еще ниже, показалось, что он заснул, однако это было заблуждение, через секунду он выпрямился, щелкнул пальцами и крикнул:
– Эй, ты! Лабух! Почему не играешь?
Он так заорал, словно тут был кабак, а может, уже и был, может, уже начинал быть, потому что все сидели какие-то полуживые, поникшие, обессиленные, как несколько лет назад в «Торуньской» на рассвете, только там лабухов и в заводе не было.
– В чем дело? Да не думай о чистом звучании! Мы и так тебя еле слышим. А может, ты презираешь аудиторию, которая так благожелательно тебя приняла? Играй! Ты, бард трехгрошовый!
Агрессии в этом не было. Он просто громко говорил. Бросал слова, а они проваливались в сизо-серый дымный полусвет. Никто не прореагировал.
– Петь! Я говорю, петь! И не какого-нибудь накрашенного Циммермана с рожей, как татарская срака, не этого хлюпика, который всех нас сложил, подтерся и велел любоваться, как он по-американски с Богом трекает по сто тысяч долларов за полчаса. Пой русскую! «Черного ворона» хочу послушать! Любимую песню Иосифа Сталина, сентиментальную, глупую и трагическую, потому что он такой и был. Ну, давай!
И тут опять вмешалась она. Может, у нее был навык усмирять этого парня, а может, она почувствовала, что у Гонсера вспотели ладони, и увидела, как он сглатывает слюну.
– Весек,
– Что значит «как человек»? – крикнул Весек. – Мы все люди. На себя взгляните.
Он вскочил и двинулся между сидящими, хватая то одного, то другого, заглядывая им в лица и выкрикивая:
– Человек! Ей-Богу! И этот тоже, и этот. Да в этой сраной комнатухе собрались сплошь люди-человеки! Погодите… еще этого не проверил. – И он подхватил кого-то под мышки, чтобы в свете лампочки заглянуть ему в лицо. Явно разочарованный, он отпустил парня, и тот как мешок шлепнулся на пол.
– Тоже человек. Никакой не ангел, Казиком звать.
Он споткнулся, повернул и двинулся к музыкальному кружку.
– Весек, шел бы ты лучше спать. Иди поспи, говорю тебе, ничего умного ты все равно не придумаешь.
– Мне очень жаль, но я с людьми, а не с сосудами нечистот, как выражаются проповедники, желаю иметь дело.
– Ребята, а вы чего сидите? Сделайте что-нибудь, успокойте этого чокнутого!
Но в ту ночь не было настоящих мужчин. Ни один не шелохнулся, все сидели и только поворачивали головы, как одуревшие гелиотропы, следя взглядом за перемещениями Весека, пока тот не рухнул на колени рядом с Черненькой Налысо и Гонсером.
26
– Только не ввязывайся, – шепнул мне Костек.
А я и не собирался. Водка толкнула меня назад и приятно распластала по стене. Да и какого черта мне было вмешиваться? Ведь мы оказались временно расформированным отрядом, возможно даже, чем-то вроде десанта, и каждый должен был сам справляться. И артист со своей публикой тоже.
В точности как на том занюханном фестивале в темном, как могила, доме культуры, где Гонсер в первый и последний раз встал под свет прожектора, потом сел и заявил, что забыл слова и потому вынужден петь с листка, а та сотня зрителей, что сидела в зале, не знала, смеяться ей или плакать. Так было. Провинциальная дыра, уличные фонари гасились в восемь вечера, а из ста зрителей половина были местная шпана, а вторая – припершиеся издалека, чтобы послушать фолк-музыку. Фолк, так что вонючие кеды Гонсера были к месту, в точности как рок Буди Гатри, как неряшливость и бедность, под которую мы старательно стилизовались, веря, что все, что важно, должно быть скрыто, а обо всем, что существенно, нельзя говорить впрямую. Я могу ошибаться. Может, мы были глупцами, может, только по воле случая не стали харцерами, может, всего лишь самый обычный страх сбил нас в компанию, а может, любовь, эта буффонада кровообращения, экзальтация клеток, – словно мы были единственными людьми под солнцем. А все остальное – это декорации, построенные к нашему приходу. Да. Пьяные, со слезящимися глазами, мы в крохотном дребезжащем автомобильчике преодолели сто километров, глядя на красные огни обгоняющих нас машин, и гриф гитары торчал в окно. А Гонсер, наш wunderwaffe [30] на заднем сиденье, должен был продемонстрировать, что мы велики и непобедимы в священнодействии наших сияющих, просветленных душ. Зал, полный скрипучих кресел, и публика, надеявшаяся на электрические гитары и барабаны или в крайнем случае на Зенона Ласковика, а тут такая туфта. Похоже, когда оказалось, что это всего одна обычная гитара и пение на иностранном языке, они собирались нас линчевать. Да и Гонсер в растоптанных кедах, с мятой бумажкой на коленях, этакий маленький серый воробей или мышь, попавшая в ловушку юпитера, а еще и его голос – на октаву не тянет… Но все умолкло, зал затих, вполне возможно, из злорадного любопытства, со скуки или от изумления, но мы впивали эту тишину, точно песнь песней, разбросанные по всему залу – где-то позади Мейер, я в первом ряду, рядышком Малыш, а Бандурко мы послали раздобыть что-нибудь выпить. Гонсер сбивался, фальшивил, дрожал и не сыграл и половины того, что собирался. А мы млели от счастья, глядя на эту недоделанную звезду. Наконец он прошептал «Tomorrow Is a Long Time», поклонился и ушел за кулисы, шлепая резиновыми подошвами, и больше никогда так не было.
30
Чудесное (секретное) оружие (нем.).
– «Ворона» не можешь? Ну, тогда хотя бы «Колокольчик», артист! Хоть эту! Пролей бальзам на наши славянские души, – не унимался Весек. Он выкрикивал это, очнувшись после очередной короткой дремоты. А может, он вовсе и не дремал, может, рассказывал Гонсеру и Черненькой Налысо какую-нибудь очередную историю, которых у него было без счета. Как-никак он был воплощением поэта и не ведал границ между воображаемым и явленным.
– Ну хоть что-нибудь по-русски выдай! Эх ты, король баллады в джинсах. Предали нас всех. Вместо того чтобы прислать вытертые куртки, которые пропитались потом негров и апостолов, нам построили фабрику курток. Что хотели, то и получили. Фабрики выпускают бездушные тряпки, у которых с небом столько же общего, сколько… а, даже слов таких нету. Сыграй «Бродягу»! Что, и «Бродягу» не знаешь? Врешь, по глазам вижу, что знаешь, у, отродье дождевого червяка, все ты знаешь, только не хочешь…