Берег Утопии
Шрифт:
Натали. Георг рисковал жизнью на поле битвы!
Герцен. Да, конечно. Ты знаешь, тебя стали узнавать чисто выбритым, тебе стоит отпустить бороду.
Натали. Это грубо. (Георгу.) Он вас просто дразнит. Никто этому уже не придает значения. Все уже забыли.
Герцен. Я не забыл.
Натали. Перестань.
Георг. Нет, отчего же, пускай. Вы хотели бы, чтобы я отпустил бороду?
Натали. Я уже привыкла к вам без бороды. А что говорит Эмма?
Георг. Она говорит, чтобы я спросил у вас.
Натали. Это очень лестно. Но не мне же будет щекотно, если вы снова отпустите
Герцен. Отчего Эмма больше к нам не ездит?
Георг. Мне необходимо хоть пару часов отдыхать от семейной жизни. Что за гнусное изобретение!
Герцен. Я думал, у нас здесь тоже семейная жизнь.
Георг. Да, но твоя жена – святая. Эмма не виновата. Ее отец пал жертвой исторической диалектики, и в этом он обвиняет меня… Потеря содержания – это удар для Эммы. Но что я могу поделать? Я певец революции в межреволюционный период.
Герцен просматривает только что полученные письма.
Герцен. Напиши оду на избрание принца Луи Наполеона президентом Республики. Французский народ отрекся от свободы свободным голосованием.
Георг. «Фирма Бонапарт и потомки – чиним все».
Герцен. Какие мы были наивные тогда в Соколове – в наше последнее лето в России. Ты помнишь, Натали?
Натали. Я помню, как ты со всеми ссорился.
Герцен. Спорил, да. Потому что мы тогда все были согласны, что есть только один достойный предмет для спора – Франция. Франция, спящая невеста революции. Смешно. Все, чего она хотела, – стать содержанкой буржуа. Цинизм, как пепел, наполняет воздух и губит деревья свободы.
Георг. Надо быть стоиком. Учитесь у меня.
Герцен. Это ты стоик?
Георг. А как это выглядит?
Герцен. Апатия?
Георг. Именно. Но апатию неверно понимают.
Герцен. Ты мне ужасно симпатичен, Георг.
Георг. Apatheia! Успокоение духа. У древних стоиков апатия не означала безропотного смирения с судьбой! Для того чтобы достигнуть состояния апатии, требовались постоянные усилия и концентрация.
Герцен (смеется). Нет, я просто люблю тебя.
Георг (жестче). Апатия не пассивна, апатия – это свобода, которая приходит с готовностью принимать вещи такими, какие они есть, а не иными, и с пониманием того, что прямо сейчас изменить их никак нельзя. Люди почему-то часто не могут с этим смириться. Мы пережили ужасное потрясение. Оказывается, истории наплевать на интеллектуалов. История – как погода. Никогда не знаешь, что она выкинет. Но, бог мой, как мы были заняты! – суетились из-за падения температуры, кричали ветрам, в какую сторону дуть, вступали в переговоры с облаками на немецком, русском, французском, польском языках… и радовались каждому солнечному лучу как доказательству наших теорий. Что же, хотите ко мне под зонтик? Здесь не так плохо. Стоическая свобода состоит в том, чтобы не терять понапрасну время, ругая дождь, который льет в тот день, когда ты собрался на пикник.
Герцен. Георг… Георг… (Натали.) Он последний настоящий русский во всем Париже. Бакунин скрывается в Саксонии под чужим именем – он мне его назвал в своем письме! Тургенев – известно где, а Сазонов синим дятлом упорхнул со стаей польских конспираторов, которые готовят демонстрацию. (Отдает Натали один из конвертов.)
Натали.
Герцен. Нам надо уехать отсюда. Поедем жить… в Италию, например, или в Швейцарию. Лучшая школа для Коли – в Цюрихе. Когда он подрастет, моя мать все равно переедет с ним туда.
Натали (Георгу). Они изобрели новую систему. Положите руки мне на лицо.
Георг. Так?
Георг касается рукой ее лица. Натали заикается на букве M и выпаливает П.
Натали. Мама… Папа… малыш… мяч… Георг… Георг.
Герцен вскакивает с письмом.
Герцен. Огарев обручился с Наташей!
Натали вскрикивает и раскрывает свое письмо. Оба читают.
Георг. Моя жена – в интересном положении, я не говорил?
Герцен. Молодец, Ник!
Натали. Это все началось еще до Рождества!
Георг. Да, это не так интересно. На самом деле это самое неинтересное положение на свете.
Натали. Я сию минуту ей напишу!
Георг (неопределенно). А, ну… хорошо.
Натали. А что же он? (Радостная, обменивается с Герценом письмами. Выбегает.)
Георг. Мне всегда что-то нравилось в Огареве. Не знаю даже, что именно. Он такой невнятный, ленивый, безнадежный человек. (Пауза.) Я думал, он женат. У него была жена, когда я знал его в Париже.
Герцен. Мария.
Георг. Да, Мария. Она сошлась с художником, если его так можно назвать. Впрочем, он и в самом деле красил холсты, и говорят, у него была большая кисть. Она умерла?
Герцен. Нет, жива и здорова.
Георг. Как же нам решить проблему брака? Нам нужна программа, как у Прудона. «Собственность – это кража, за исключением собственности на жен».
Герцен. Программа Прудона – оковы от алтаря до гроба – абсурдна. От страсти никуда не деться. Пытаться запереть ее в клетку – тщетные потуги утопистов. Огарев – вот моя программа. Он единственный – из тех, кого я знаю, – живет согласно своим убеждениям. Верность достойна восхищения, но собственнические инстинкты – отвратительны. Мария была тщеславна и ветрена, мне всегда было неспокойно за Ника. Она ведь не то, что моя Натали. Но у Огарева любовь не переходила в гордыню. У него любовь так уж любовь – и пострадал он от нее по полной. Ты думаешь, это проявление слабости, но нет, в этом его сила.
Натали входит в шляпе и поправляет ее – довольная – перед воображаемым зеркалом. Мария, 36 лет, позирует невидимому художнику.
Потому он и свободный человек, что отдает свободно. Я начинаю понимать, в чем фокус свободы. Свобода не может быть результатом несвободного передела. Отдавать можно только добровольно, только в результате свободного выбора. Каждый из нас должен пожертвовать тем, чем он сам решит пожертвовать, сохраняя равновесие между личной свободой и потребностью в содействии с другими людьми, каждый из которых ищет такое же равновесие. Сколько человек – самое большее – могут вместе выполнить этот трюк? По-моему, гораздо меньше, чем нация или коммуна. Я бы сказал, меньше трех. Двое – возможно, если они любят, да и то не всегда.