Берендей
Шрифт:
«Когда началась война, я не подлежал мобилизации, по паспорту мне было шестьдесят семь лет. А я просился. Но мне вежливо отказали. Немцы пришли сюда в конце августа или в начале сентября, точно не помню. Это потом я узнал, что в двадцати километрах расположились партизаны. Если бы я знал это в сорок первом, я бы мог им здорово пригодиться. Но я начал свою войну, может быть, более победоносную.
Я обернулся и начал выслеживать их по одному. Я убивал их, я пользовался хитростью и осторожностью зверя, и при этом обладал умом человека. Я бесшумно появлялся из темноты, вырастал
Я не могу сказать точно, сколько их на моем счету. Сначала я убивал их и бросал там, где убил. А потом пришла зима, и я начал их жрать. Я убивал их и жрал их трупы. Я ненавидел их так люто, что выбросил из головы все заповеди и табу берендеев. Если не я, то кто? Кто еще мог так тихо подкрадываться и так молниеносно разить?
К январю шерсть у меня лоснилась, я был жирен и доволен собой и жизнью. Они несколько раз ходили на меня, обкладывали со всех сторон. Но я оборачивался человеком и уходил. И снова становился бером, и снова убивал их и жрал.
У меня было два брата. Да, они оба погибли в войну. Но погибли после того, как немцев выгнали отсюда поганой метлой. Потому что они не смогли остановиться. Три года я питался человечиной, это стало моим естеством. Я шел на запад впереди линии фронта и продолжал убивать. И остановился только перед Одером. Остановился и понял, что не смогу больше без этого жить. Я привык. Как наркоман привыкает к наркотику, так и для зверя человечина имеет небывалую притягательную силу. Стоит ему однажды попробовать человечины, и он навсегда становится людоедом. Поэтому его убивают.
Но я не был до конца зверем. Мои братья, оба, не выдержали и были убиты. А я смог остановиться. Я не оборачивался несколько лет. Пробовал - и возвращался назад, в человеческий облик. Потом отпустило. Но я до сих пор вспоминаю те три с небольшим года как самые счастливые в жизни. Может быть, и правильно: я жил в гармонии. Я был счастливым человеком, уничтожавшим врагов. И я был счастливым зверем, который не знает голода и ест самую вкусную пищу, которую может предоставить ему природа.
Но если бы ты знал, чего мне стоило остановиться! Я ни на минуту не осуждаю своих братьев. Тогда казалось, что легче умереть, чем справиться с этим».
Берендей выслушал отца не без трепета, но так и не смог решить, восхитил его рассказ отца или ужаснул. Во всяком случае, он стал уважать отца еще больше.
Берендей издали заметил кого-то на ступеньках крыльца. Это было непривычно и неожиданно, и он прибавил скорость. И, влетая во двор, понял, что это Юлька: сжавшаяся в комочек, подобравшая под себя ноги - она не пошевелилась, когда он бежал через двор и скидывал лыжи. Только подойдя вплотную, он заметил, что она спит, и сразу понял, что это может означать.
С утра он не топил печь (для этого пришлось бы встать часа на два-три раньше) и теперь проклинал свою лень. Ключ не желал попадать в замок, дверь не открылась сразу, а он
Берендей распахнул дверь, поднял Юльку на руки, внес в дом и уложил на отцовскую кровать. Сначала закрыл двери, чтобы сберечь такое необходимое сейчас тепло, а потом кинулся ее раздевать. Она не просыпалась, щеки ее были белее снега и даже отливали синевой, но она дышала. Совсем тихо - Берендей еле уловил ее дыхание: оно было не таким теплым, как обычно.
Он не знал, за что схватиться сначала: растереть ее или затопить печь? В конце концов решил, что печь надежней. Хорошо, что он с вечера заложил в нее дрова, оставалось только поднести спичку. На всякий случай он зажег все четыре конфорки на плите и включил духовку.
Да, лучше всего при переохлаждении согревает тепло другого тела… Но на это Берендей не решился.
Спирт нашелся не сразу, уксус тоже: Берендей вывалил весь буфет на пол, чтобы добраться до них.
Он тер ее голое, безжизненное тельце изо всех сил, не боясь ободрать кожу. Сперва грудь и спину, потом ноги, руки. Она была красивой, только очень белой, неестественно белой. И, как ни странно, сначала он не чувствовал ничего, кроме страха и жалости.
Наконец Юлька застонала и шевельнулась.
– Я видела лося, - сказала она отчетливо и снова закрыла глаза. А потом заплакала.
Ему было жарко, он скинул свитер, надеясь, что дом уже прогрелся, но, глянув на градусник, увидел, что в комнате всего восемнадцать градусов. Это мало, очень мало!
Он снова начал тереть ее и заметил, что кожа начинает розоветь.
– Мне холодно, - всхлипнула она.
– Сейчас, малыш, сейчас, - прошептал он, - скоро будет тепло.
Если ей холодно - значит, температура поднимается. Это обнадежило его и придало сил.
– Накрой меня одеялом, пожалуйста. Мне так холодно!
Он влил в нее стопку разбавленного спирта, Юлька закашлялась и снова начала плакать.
На кухне было гораздо теплей, чем в комнате отца, и он, сдвинув в сторону буфет, перетащил кровать и поставил ее прямо перед печкой.
– Здесь теплее?
– Да, - она всхлипнула.
– Накрой меня одеялом, пожалуйста.
– Да не поможет тебе одеяло!
Берендей открыл печную дверцу.
– Так лучше?
– Да, - она повернулась на бок, лицом к огню, - только спина мерзнет.
– Ложись на живот, я разотру тебе спину.
Она покорно перевернулась, и он опять начал тереть ее спиртом с уксусом. Ее кожа была мягкой, как будто бархатной. И уже порозовела.
Страх и жалость ушли. Он понял, что ему приятно прикасаться к ней. Но хотелось, чтобы эти прикосновения были не такими… грубыми. Берендей испугался, пытаясь взять себя в руки.
– У тебя руки горячие, - Юлька перестала плакать. Она согревалась и скоро должна была окончательно прийти в себя.
Чем отчетливей он понимал, что смерть ей больше не грозит, тем сильней ее тело кружило ему голову. Ее молочный запах… Нежная, прозрачная кожа… Родинка на пояснице. Очень хотелось прикоснуться к ней губами. Берендей встряхнул головой.