Берлин-Александерплац
Шрифт:
Никто ему не отвечал. В пивной — молчание. Но вот один из компании встал, отодвинул ногой стул, застегнул куртку на все пуговицы, затянул пояс потуже, это один из новых, долговязый парень, прямой, словно аршин проглотил, и церемониальным маршем прямо к Францу. Вот оно — начинается! Ну да ничего — получишь по шее, только сунься! Долговязый смаху уселся верхом на столик Франца. Франц глядит, ждет, что будет дальше.
— Послушай, как тебя? Тебе что, стульев не хватает? Но тот сверху ткнул пальцем на тарелку Франца.
— Ты что ел? — спрашивает.
— Я говорю,
— Не об этом речь! Что ты тут ел, я спрашиваю?
— Бутерброды с сыром, скотина. Видишь — корки тут остались на твою долю! А ну-ка слезай со стола, невежа ты этакий.
— Что это были бутерброды с сыром, я по запаху чую. Да только на какие деньги ты их купил?
У Франца даже уши запылали. Он вскочил на ноги; компания за соседним столом — тоже: Франц ухватился за край столика и опрокинул его. Долговязый, вместе с тарелкой, пивной кружкой и горчичницей, грохнулся на пол. Тарелка — вдребезги. Геншке только того и ждал — забегал, затопал по осколкам.
— Стой, — кричит, — так не пойдет! Не драться здесь! У меня в заведении драться не полагается. А то живо выставлю вон!
Долговязый успел подняться, он оттолкнул хозяина.
— Отойдите-ка, Геншке. Драки не будет. И не бойтесь, за все заплатим. Кто что побьет — тот и заплатит.
Франц стоит у окна, прижавшись к ставне, думает: «Уступлю, не тронут — уйду. Я никому зла не хочу, но если уж кто по дурости полезет — тогда держись!»
Долговязый тем временем подтянул штаны — так, готовится значит! Сейчас начнется свалка! А Дреске-то хорош! Стоит глазеет, будто он тут ни при чем.
— Орге, что ты за дешевку сюда привел? Откуда ты сопляка этого выкопал?
Штаны у него спадают, что ли, у долговязого, пришил бы новые пуговицы! Возится со штанами и переругивается с хозяином.
— Им, значит, все можно. Раз фашист — пусть говорит, так? Для них — свобода слова, да?
А Дреске стоит позади, рукой размахивает.
— Нет уж, Франц, я в это дело вмешиваться не стану. Сам заварил кашу — сам и расхлебывай. Думать надо было, что делаешь и что поешь. Вмешиваться я не стану, этого еще не хватало.
«Несется клич, как грома гул…» Эту песню он тогда во дворе пел… Вот поди же, не понравилась она им, из-за нее они и шум подняли.
— Фашист, кровопийца! — рычит долговязый, наступая на Франца. — Давай сюда повязку! Ну, живо!
Вот оно, начинается, четверо на одного! Что же, давай! Спиной к окну, стул в руки! Ну?
— Давай повязку, тебе говорят! Не то я сам вытащу ее у тебя из кармана. Пусть выдаст повязку, подлец!
Другие за ним стеной. Франц поднял стул.
— Придержите вон того, большого! Понятно? Придержите — тогда я сам уйду.
Хозяин обхватил долговязого сзади и умоляет:
— Да уходите вы, Биберкопф! Уходите поскорей! За лавочку свою боится — ясное дело. Стекла, видать, не застрахованы; ну, да мне плевать!
— Ладно, ладно, Геншке, пивных в Берлине хватит, я ведь только Лину здесь ожидал. А почему вы их сторону держите? Почему они выживают человека, который к вам каждый вечер ходит? А те двое в первый раз здесь!
Геншке оттеснил долговязого к стойке. Другой из новых кричит, брызжет слюной:
— А потому, что ты фашист! У тебя и повязка в кармане. Свастику нацепил, гад!
— Ну и что? Фашист и есть! Я все Дреске объяснил, что к чему! Вам этого не понять, вот и орете.
— Это кто же орет? Мы, что ли, здесь «Стражу на Рейне» горланили?
— Если вы будете скандалить, как сейчас, да еще на столики в пивных садиться, на свете никому жизни не будет. Это уж точно! А все спокойно жить хотят, рабочие и торговцы, все одним словом. Порядок должен быть! Без порядка — не жизнь! Чем вы-то сами жить думаете? Горло только дерете! Сами себя слушаете и упиваетесь! Скандалите, цепляетесь к людям! Дождетесь, пока они из себя выйдут и намнут вам шею. Какой дурак позволит себе на мозоль наступать?
Тут он и сам распалился; кричит, себя не помнит, словно прорвало его, а перед глазами плывет кровавый туман.
— Шпана несчастная! Сами не знаете, что делаете! Эту дурь надо бы у вас из головы повыбить, не то вы весь мир погубите; но смотрите, как бы вам самим не пришлось плохо, живодеры, мерзавцы!
В нем все так и кипит. Что они понимают? Он вот в Тегеле сидел, жизнь — страшная штука, собачья жизнь! Правильно в стишках сказано, так и со мной было… Ида, Ида… вспомнить страшно.
И он рычит в ужасе, пятится назад, словно его в пропасть тянут, ревет, отбивается руками, ногами. Перекричать! Заглушить! Чтобы ничего не слышать. В пивной стены дрожат, Геншке стоит у соседнего столика и не рискует подойти к Францу ближе, а Франц знай орет во все горло, не поймешь что, захлебывается, на губах пена.
— Какое вам дело до меня! Права не имеете мне указывать! Нет такого права! За что мы кровь проливали, в окопах гнили? За что? Чтобы вы людям жить не давали? Сволочи, смутьяны! Оставьте людей в покое! И зарубите себе на носу — не мутите народ! (Вот-вот где собака зарыта! В этом-то все и дело, это точно, как в аптеке!) А тех, кто теперь революцию устраивает и людям покою не дает, — тех надо перевешать на столбах, столбов на улицах хватит (черные столбы, телеграфные, длинный ряд вдоль Тегелершоссе, я-то уж помню), тогда поймете, когда болтаться на столбах будете, тогда небось поймете! Так и запомните это раз и навсегда, шпана проклятая. (Только так и надо с ними, чтобы угомонились. Только так! Посмотрим еще. Поживем — увидим!)
Франц как в припадке! Кричит — себя не помнит, голос сорвался, брызжет слюною, глаза остекленели, лицо посинело, вспухло, руки горят, не в себе человек. Судорожно вцепился в спинку стула — держится, чтобы не упасть. А что, как поднимет стул и пойдет крушить?
Внимание! Берегись! Дорогу! Р-р-разойдись!
Заряжай! Огонь! Огонь!.. Огонь!..
Стоит Франц, кричит что есть силы — и в то же время сам себя видит со стороны, наблюдает словно издалека. Дома, дома того и гляди обрушатся, а крыши нависли прямо над головой, вот-вот соскользнут.